И вдруг внезапное отрезвление. Невысокий крепыш-охранник в черном, с туповато-бесстрастным лицом следовал за ними по пятам. Будто робот — его абсолютно не трогали отвлеченные понятия. Он перед собой видел опустившегося мужика в пальто-балахоне — в такое пальто можно легко припрятать и что выпить, и что закусить. Земский с жутью осознавал, что если охранник вздумает его проверить, пошарить по карманам, то и не возразишь. Он на отвердевших ногах следовал за Ниной, параллельно отслеживал охранника, нес корзинку, которая наполнялась по мере приближения к кассе: две бутылки таинственного пойла, названного «портвейном», за тридцать три, килограмм затекших желтоватым жиром и ледяными наростами «гармональных» окорочков из благочестивой Америки, упаковка крошащейся в муку вермишели, три луковицы, десяток яиц, буханка черного. И два мандарина — на десерт, так сказать. В очереди Нина подсчитывала скромные капиталы, пересчитывала мятые червонцы и потряхивала в ладони мелочью. Здесь Земский обнаружил, что был еще и нахлебником у своей бедной любовницы.
— Я тебе потом все отдам, — бормотал он, повергаясь в еще большую нелепость и заодно ее вводя в краску.
— Вадим, перестань…
Но у кассы все-таки случилось — каких-то сущих копеек не хватило. Нина перерыла сумочку, и этот момент поиска — поворот голов, искаженная ухмылка на отлете, готовые цвыркнуть полные крашеные губы… Пространство мельчилось в звенящую нищенскую медь. Земскому пришлось нести назад через весь зал два мандарина в пакетике — несостоявшийся десерт — в брезгливо отстраненной от тела руке. Он медленно покрывался коростой, броней нечувствительности: что ж, если рассудить, то инъекция нищетой даже полезна. Охранник шел попятам — до витрин с фруктами и назад, к кассе.
К счастью, никого из знакомых в магазине не оказалось.
* * *
Земский на кухне поник небритым осунувшимся лицом над столом. Сказывалось переутомление. «Портвейн» имел сильный привкус пережженного сахара, но хмелил исправно. Земский в утешение отрезал ломоть черного хлеба, стал с рассеянностью жевать. Нина вышла, оставив на электрической плите шкворчащие в сковороде окорочка — однако запах был очень даже недурен, пахло пожалуй получше, чем ресторанным цыпленком-табака. Земский налил еще полстакана, зажмурившись выпил, пожевал хлеба. Он думал о чем-то настолько отвлеченном, что мысли не фиксировались, ускользали из сознания. Вдруг всплыло: а что если вот сейчас умереть… И следом подумал: редкая минута откровения перед самим собой, не надо ломать никаких комедий.
Вернулась Нина, сняла крышку со сковороды, стала переворачивать окорочка, они зашкворчали еще сочнее и вкуснее.
— Выпьешь? — спросил он, выжидающе взявшись за бутылку.
— Нет, я и так вчера выпила столько, сколько ни разу не пила.
— Что ты вчера?.. Ты вчера выпила два стакана вина.
— Не два, а три… Завтра мне на работу.
— Какая работа, у тебя муж умер.
— Ну да, вспомнил про моего мужа, — покачала головой, замолчала, поникла, проговорила задумчиво: — А ведь и не муж — расписаны мы с ним не были, венчаны не были, а в таком случае все, что у нас было, называется блудом.
— Или блядством.
— Да, так… — Она задумалась. — Я тебя понимаю. Твой намек понимаю. — Но не обиделась. Или только сделала вид, что не обиделась: — Ну а раз уж я блядь, тогда налей немного.
Он налил ей вина в свой стакан — до половины, она взяла и, зажмурившись, мелкими торопливыми глотками выпила почти все.
Оба молчали некоторое время. Он все-таки чувствовал неловкость перед ней. Наконец, заговорил о первом пришедшем в голову:
— Постой, ты же сейчас в детсаду работаешь? А кем?
— Я уже два раза рассказывала: воспитателем.
— Воспитателем… Это да, я понимаю, — кивнул он. — Но это же запредельная нищета.
— Мне хватает, — улыбаясь, тихо возразила она. Обошла стол, но не садилась, а только сзади оперлась обеими руками о спинку своего стула. Она будто держала дистанцию, оба вдруг почувствовали эту дистанцию: — Детский сад специализированный, я туда Ляльку вожу. Мне очень удобно. Там и зарплата выше.
— Возвращайся ко мне… — Опять заговорил он о прежнем. — Почему ты тогда ушла? Я тебя чем-то обидел?
— Ничем ты меня не обидел… Понимаешь, я просто не хочу больше работать в газете. Вообще в газете… Знаешь, как Коренев называл газеты? Он всегда их так называл. Даже когда меня привел в газету. Гадюшником. Извини, конечно.
— Тоже мне — новость. — Он опять взялся за бутылку — вина в ней оставалось меньше половины, и он заметно опьянел, а на старое похмелье стал еще и тяжелым. — А хочешь, сделаю тебя директором этого твоего садика, или заведующей — кто там у вас?
Она испуганно округлила глаза:
— Что ты! Наталья Анатольевна — такой хороший человек, и ты хочешь, чтобы я ее подсидела?
— Ладно, ладно. — Он хитро прищурился. — А вообще потянула бы такую работу?
— Не знаю. — Она пожала плечами. — Это сложная работа — ты даже не представляешь.
Она отошла к окну, в задумчивости стала смотреть на улицу, опершись о подоконник. Он же поглядывал на нее с отстраненной улыбкой. Выпил еще стакан. В бутылке почти ничего не осталось.
— Что же ты не дождался, через пять минут будет готово, — сказала Нина.
Они опять замолчали. Оба понимали, что их крохотный мирок уже распадался.
— Я всегда думала, — рассеянно заговорила она, глядя в окно, — если по небу плывет красивое облако, то непременно в разных концах города найдется несколько человек, которые будут одновременно любоваться им.
— В городе облака не имеют значения, — хмуро сказал он.
Она по обыкновению с каким-то недоумением пожала одним плечиком. Выключила плитку и стала собирать на стол: две тарелки, в каждую положила по сочному подрумяненному окорочку — причем себе положила порцию раза в два меньше, чем ему, и Земский это заметил, нарезала хлеб, отыскала в холодильнике баночку с подозрительно подсохшей сверху темной аджикой, уселась, выжидающе посмотрела на него:
— Что же ты не наливаешь?
Он встрепенулся, стал открывать вторую бутылку. И вот, задумчиво глядя на его руки, как он срезает ножом пластмассовую пробку, и в этом простом движении как-то обнажено выступала сила его рук, особенно пальцев — коротковатых, крепких, как у трудового мужика, хотя давно уже не темных, а беловато-розовых, забывших простой труд, — она спросила:
— А что же тогда имеет значение?
— Какое значение? А… — Он быстро и даже как-то суетливо улыбнулся. — В городе имеет значение, начищены твои туфли или нет и какой фирмы костюм на твоем туловище.
Теперь она начала тихо, пряча от него глаза, смеяться:
— Особенно если учесть, в каких туфлях ты сегодня ходил в магазин…
Он перестал улыбаться, сначала фыркнул, но почти тут же ответно рассмеялся. Они стали есть окорочка и пить вино. Наконец она осторожно проговорила:
— А ведь твои, наверное, с ног сбились. Никто же не знает, где ты…
— Мои? — недобро усмехнулся он. — Моих у меня нет… Был у меня только один мой человек на всем белом свете — мама. Уже семь лет ее нет.
— И что же?
— Что что же? Она была святой человек.
— Я не сомневаюсь, — совершенно серьезно сказала она… — Но что ты решил?
— А может, решил… — зло и пьяно ответил он.
Она совсем тихо проговорила:
— Если честно, то мне просто нужно знать… Меня же ведь тоже ждут.
— Нужно знать, когда я уйду?
— Да…
— Я могу уйти хоть сейчас!
— Зачем ты так… Но ты пойми меня тоже, пожалуйста.
— А хочешь, не уйду совсем? Хочешь, останусь у тебя? Навсегда. — Он оскалился.
Она дернула плечом, сказала потупившись:
— Оставайся…
— Тебе что, все равно?
— Мне не все равно. Но я знаю, что ты все это говоришь только за тем, чтобы уколоть меня.
— Почему же уколоть, какой смысл?
— Потому что ты все равно не останешься. У тебя своя жизнь, у меня своя.