Кукуевой нельзя было отказать в способностях к мистификациям. Кто бы еще мог так ловко вести доведенную до гротеска игру в газету с тиражом заводской многотиражки. Эту газету уважала вся область. «Ух, ты в „Известиях области“ работаешь! Здорово!» Но при этом ее никто никогда не читал, никому она не была нужна, кроме, пожалуй, дурковатого губернатора, чтобы любоваться своими фотографиями и читать очерки, посвященные его же разъездам по области, да еще самой Кукуевой — в качестве верного источника воровских доходов. Кукуева была воровка хотя и не очень крупная, но методичная. Сама себе на узаконенных воровских началах она назначала зарплату, в пятнадцать раз превышавшую зарплату газетных рабов, семьи которых никогда не знали достатка. В каждом номере она лепила по две-три, иногда по четыре фотографии губернатора в обрамлении чугунных заголовков, тем самым еще больше подогревая прогрессирующий нарциссизм этого человека. Непременно губернатор бывал запечатлен во время своего любимого занятия — разрезания ленточки на открытии какого-нибудь объекта, куда его специально приглашали. Впрочем, этот симпатичный человек, отдаленно похожий на пятидесятилетнего Алена-Делона, но как если бы Ален-Делон обзавелся утиным носиком и при этом сильно покрупнел, пополнел и отек с похмелья, почти ни к одному такому объекту отношения не имел, как вообще не имел никакого отношения к какой-либо полезной работе, поскольку умел только воровать и собирать взятки. Кроме огромного вреда для «родного края», вся польза от него как раз и заключалась в разрезании ленточек, произнесении речей на торжествах и позировании перед теле- и фотокамерами. В народе его так и звали — Ленторез.
Выразительные двухметровые фотоэстампы с добрым фотогеничным актерским лицом Лентореза были развешены во многих людных местах — на перекрестках и площадях областного центра, а на въездных дорогах висели большущие плакаты с надписью: «Губернатор Семен Силантьевич Барабанов приветствует жителей и гостей области на нашей прекрасной земле». Что только было прекрасного на этой разоренной земле, думал Сошников, уже наполовину просто заброшенной, с вымершими деревнями, заросшей даже не бурьянами, а молодыми лесами?
Приставленный к областному хозяину, сопровождавший его в каждой полит-шоумэнской поездке редакционный фотограф Гриша Плетнев по пьянке рассказывал, как губернатор в двенадцатом часу ночи лично звонил ему на мобильный и говорил:
— Ну, Гриш, давай, на х…, приезжай, поможешь выбрать, чего там получше.
Плетнев, только что улегшийся под теплый супружеский бочок, матерясь, поднимался, одевался и ехал в «белый дом». Там, в огромном губернаторском кабинете, до двух ночи они вдвоем перебирали отснятые днем фотографии, решая, где губернатор получился симпатичнее и какую фотографию разместить на плакате, посвященном Дню области, специально придуманном губернатором ради продления своего торжественного самолюбования, а заодно ради кражи денег, которые выделялись из бюджета на празднование. И даже Гришу удивляло, с какой любовью и нежностью губернатор рассматривает свое изображение, как он перебирает фотографии, подолгу задерживая внимание на каждой, смотрит и так и сяк, с разных ракурсов, потом начинает перебирать по новому кругу, и каким при этом нежным, немножечко набрякшим, покрасневшим и чуть покрывшимся испариной страсти становится его полнеющее лицо. Да так, увлекшись, забыв о присутствии фотографа, он в конце концов начинал оглаживать фотографии своими мягкими ухоженными пальцами. Но ничего он не мог выбрать, не способен он был решить любовную теорему с двадцатью — по количеству снимков — неизвестными. В конце концов он доверялся Грише, который наугад брал одну из фоток, уверенно заявляя, что «эта самая лучшая», и хорошо зная, что завтра все равно будут звонки, завтра и послезавтра.
От особо приближенной к губернатору дворни шел слушок, что на всех стенах официального особняка, где губернатор показательно скромно проживал в трех этажах, висели его художественно обработанные фотопортреты. Правда вперемежку: портрет президента, портрет текущего премьер-министра и только потом — фотопортрет губернатора. И на других стенах — зеркально — портрет президента, портрет премьер-министра, портрет Барабанова.
Все это заслуживало саркастического высмеивания, но ликующий пафос Сошникова неожиданно разбивался о досадное препятствие. Газета, в которой он работал, была одной из ячеек в пирамиде холуйства, подпиравшей трон с вороватым никчемным типом, разорявшим родную землю. А значит, — говорил себе Сошников, — я сам — маленький полноправный участник системы, исправно вносящий свою лепту в это разорительное дело и получающий в качестве вознаграждения крохотную долю корма. Все это было достаточно просто для понимания, так что и отвертеться от самого себя было нельзя. Но только менять что-либо или бунтовать Сошников уже не желал, да и не мог, уже слишком он изменился, чтобы проявляться в прежних фокусах. И хотя положение вынужденного двуличия рождало в нем неизбывное ощущение чего-то похожего на тошноту, привыкнуть к этому все-таки было можно. Порой его самого это открывшееся в нем терпение удивляло. Так или иначе, но он без эксцессов отработал в газете полгода, постепенно все основательнее вживаясь в систему. И так бы, пожалуй, со временем он и заматерел в своем новом качестве, превратившись в одного из серых стареющих клерков с потухшим взглядом, если бы в его жизнь не вторгся человек, всколыхнувший в нем уже почти забытые настроения. Этим человеком был второй фотограф редакции — Анатолий Гречишкин.
После одного случая, свидетелем которого Сошников стал сам, он особенно зауважал Толика. Как-то в просторный кабинет Кукуевой явилась белодомовская кураторша газеты Елена Ивановна Грач. Коротенькая, толстенькая, деловитая, расположилась за редакторским столом. А сама Кукуева сидела напротив, как и вся остальная масса, ловила Грачиные взгляды, когда надо похихикивала, или, наоборот, делалась крайне деловитой и хмурилась. И записывала без устали в блокнот наставления начальства. В кабинете было еще человек пятнадцать — на стульях вдоль стен, и среди них Сошников, которого затащили сюда для массовости. Все это называлось то ли выездным собранием, то ли совещанием — Сошников не вникал, он через какое-то время почувствовал, что разум, убаюкиваемый сладким Грачиным голосом, безнадежно затягивает гипнотической патокой. Но умение сидеть с открытыми глазами и при этом спать, абсолютно ничего не слыша из произносимых начальством бредней, требовало большой практики, которой у Сошникова не было. Ему приходилось прилагать невероятные усилия, чтобы глаза не закрылись. Как вдруг в сознание проникло:
— А что, ваш фотограф Гречишкин фотографирует губернатора ничуть не хуже, чем Плетнев. В одном номере, когда Плетнев болел, были снимки этого вашего Гречишкина. Почему же губернатора сопровождает всегда только Плетнев?
— Может, Гречишкин фотографирует не хуже, — чуть скривила губы Кукуева. — Да только кланяться не умеет. — Сказано было без обиняков, так что боровшийся с дремой Сошников из сонного состояния сразу перешел в изумленное.
Грач на секунду задумалась и совершенно серьезно проговорила:
— Надо учиться… — Еще пару секунд помолчала и с той же озабоченной серьезностью повторила: — Надо учиться…
Сошников впервые столкнулся с таким потрясающим откровением холуев. Но к Гречишкину после услышанного проникся особым доверием.
Подкупало презрение, которое светилось в ухмылке Толика, когда он говорил со всеми этими начальниками, холуями и шестерками. Хотя что-то в Гречишкине было слишком театральным: может быть, в навязчиво демонстрируемом русофильстве, в натужной замешанности сознания на Хомяковско-Данилевско-Кожиновских идеалах, в навязчивой религиозности, выражавшейся в сооружении некого подобия компактного иконостаса в рабочем кабинете, и, конечно, во внешности. Внешне Толик был готовым дьяконом, упитанным, ухоженным заботливой «матушкой», с длинными густыми волосами, окладистой бородкой и усами, и еще с теми немного отдающими высокомерием движениями и взглядами в сторону «мирян». Даже одежда его — обязательно темные майки, безрукавки, куртки — были длины и широки.