Однажды корабль пробыл в море значительно больше времени, чем предполагалось, и команде в конце концов пришлось питаться скудным провиантом из спасательных шлюпок. У меня сложилось впечатление, что дед из мистических соображений страшился повторения этой постыдной истории. Так это или не так, но его кухонные шкафы всегда были полны снеди. Полки гнулись под весом консервов, банок с вареньем, печеньем и сухим молоком. Кухня и сараи были оснащены как на случай ядерной войны или кругосветного путешествия. И, тем не менее, он все еще нервно говорил о цинге и о таких ужасных болезнях, как бери-бери[10], а затем потчевал меня калорийной едой, овощами и фруктами. У дедушки я научилась не только солить огурцы и готовить повидла всех мастей, но и овладела искусствами, которые более никому не были подвластны, – например, носить четыре большие тарелки одновременно или стелить скатерть, параллельно срывая со стола прежнюю.
Дед купил Фивы, знакомую ему с детства усадьбу когда женился, – может, потому что ему, матросу, хотелось иметь нечто, что напоминало бы о земле, о корнях. Что-то не плавающее. К тому же отцовская каменоломня располагалась неподалеку, и со временем дед унаследовал и ее.
Элиас Йенсен в основном ходил в восточной части Средиземного моря, или «Внутреннем Средиземноморье», как он сам говорил. Благодаря ему я много знала о таких местах, как Валлетта и Пирей, Фамагуста, Бейрут и Александрия, – и о том, что следует захватить с собой из Северной Европы, а что можно купить в разных гаванях. Из-за средиземноморских плаваний у деда появились специфические привычки в еде. Он пересыпал речь словами «креветки скампи», «луми»[11] и «тапас с артишоками» задолго до того, как я услышала их от других. Через своих знакомых в Осло ему удалось договориться о регулярной поставке необычных сортов сыра фета и абрикосов, свежих фиников и инжира. Когда он пробовал оливки из только что открытого ведра, он всегда удовлетворенно щелкал языком и приговаривал: «Олива – на столе султан».
В гостиной высился шкаф-витрина с сувенирами, собранными в портах Средиземного моря, и все как на подбор со своей особенной – а если время позволяло, то и длинной – историей. Пожалуй, перед этим шкафом я безотчетно ощущала то же, что и впоследствии перед монитором, когда искала что-то в интернете: безграничное древо возможностей. Возле шкафа стоял корабль со звучным именем «M/S Baalbek»[12], метровая модель корабля судоходной компании «Фред. Ульсен»[13], на котором дед служил в последний раз: суденышко, пригодное для долгого плавания по собственному сознанию. Я упоминаю все это, чтобы подвести к наиболее существенной черте личности Элиаса Йенсена: любознательности. Его невозмутимые вкусовые рецепторы. Его восторг от того, что он живет. Во время войны он, сдавленный страхом, ходил в сопровождении конвойных судов между Америкой и Европой. Он неоднократно рассказывал – при особо торжественных случаях, то и дело поднося платок к глазам, – о конвое, который снялся с якоря в Исландии в 1942 году, и о том, как 26 из 33 кораблей пошли ко дну, не успев достигнуть берегов Архангельска. Он сам уберегся только благодаря спасательной шлюпке, в которой провел несколько суток – без возможности прибегнуть к аварийному сухому пайку. Утонула добрая половина команды. Об этом он говорил неохотно, но если уж заговаривал, в его рассказах сквозила неизбывная тоска, едва слышные причитания о грохоте взрывающегося корабля, о запахе горящего масла, о воплях тонущих товарищей.
После войны Элиас Йенсен сошел с корабля и взял на себя управление отцовским предприятием. Ему было необходимо встать на якорь. Хватит бродить по морям.
Временами дед садился и устремлял взгляд в пустоту. Как будто слышал зов. Или видел что-то, чего не видели другие. Тогда морщины становились глубже, а снежная борода враз делалась жидкой бороденкой. Затем он открывал шкаф и делал несколько глотков из бутылки с водой. После этого ему, по моим наблюдениям, мигом становилось лучше.
Когда я оставалась ночевать, то иной раз просыпалась среди ночи от крика. «Не умирай! Не умирай!» Я никогда не задавала вопросов. Догадывалась, что деда одолевают кошмары, что во сне его корабль снова и снова рассекает торпеда.
Как мало нужно, чтобы творить чудеса?
Однажды зимним утром я лежала, уткнув нос в шею возлюбленного. На окно давили двадцать градусов мороза. Я сползла вниз под одеялом, чтобы лежать, прижимаясь щекой к его еще слегка влажной спине и наслаждаться нежно-вкрадчивым мускусным ароматом кожи и пота. Так пахнут самые дорогие, манящие, духи. Я думала, он спит. Вдруг он ни с того ни с сего заговорил о Спящей Красавице, о том, что эта сказка вовсе не о взрослении и не о первой менструации, как считают некоторые взбалмошные литературоведы. Он говорил, что это – история об ожидании любви. Что если тот, кто по-настоящему ждет любви, умирает, поцелуй способен снова пробудить его к жизни.
Мимолетного поцелуя достаточно. Поцелуй может побороть смерть.
Я велела ему замолчать, за незанавешенным окном стояла рань и темень.
– Дурачина, – сказала я и поцеловала его между лопаток. – Спи.
Вечером того дня, когда я впервые заглянула в «Пальмиру», я сидела за монитором и изучала «к». На заднем плане звучали одинокая бамбуковая флейта, обратившееся музыкой дыхание, дзен-медитация в форме нот. Я уложила «к» набок, затем перевернула. Вглядывалась в только что напечатанные главы «Анны Карениной», в каждую «к». Спонтанно схватила фломастер и закрасила буквы желтым. Мне вспомнились дедушкины «алхимические» опыты в гранитной мастерской, золочение имен умерших. Что, если бы я могла сделать что-то подобное? Вот бы незатейливые черные буквы на книжной странице смогли преобразиться в знаки из золота – создать ощущение золота – в сознании читателя!
Я завелась. Меня влекло наружу. Накинув куртку, я вышла и сразу же устремилась к кафе. Быть может, мне хотелось услышать приглушенный джаз пятидесятых. А может, увидеть нержавеющую сталь. Возможно, вдохнуть запах выпечки, возможно, услышать, как кто-то поет себе под нос.
Я не знаю. Ничего не знаю.
До полуночи было еще далеко, но дверь в кафе была заперта. Внутри все тонуло во мраке. Комната казалась пустынной, голой, как будто там отродясь никого и не было. Пожилой мужчина поравнялся со мной на тротуаре, остановился и поднял взгляд на вывеску.
– Пальмира? Это часом не оазис такой?
Он подмигнул мне. Оазис? Меня посетила мысль, а не мираж ли мне привиделся. Может, я просто выдумала это кафе? Потому что горько тосковала.
Мне необходимо кое-что сказать о любви. О том, что именно я звала любовью. Я, как уже говорилось, ждала от нее многого. Наверняка именно поэтому я влюблялась так часто. Потому что так сильно надеялась. Я всегда хотела пережить то, что зовут «пламенной любовью», и долго думала, что обрела ее в отношениях, которые оборвались той же осенью, когда меня сбила машина. Меня застигли врасплох. Мы познакомились в баре, излюбленном месте встреч столичного бомонда. Я определенно принадлежала к среде столичного бомонда. В кои-то веки я сидела одна и наблюдала за вращением трубочки в высоком бокале обжигающего «Лонг Айленда» и вдруг ощутила на себе чей-то взгляд. Или не взгляд. Меня что-то пронзило. Бар был длинным, немного S-образным, со светящейся барной стойкой. Он сидел на другом ее конце. Хотя между нами мельтешили люди, я поймала на себе его взгляд. Сосредоточенный, как лазерный луч. Сначала я, как ни в чем не бывало, просто наслаждалась тем, что меня так пристально разглядывают. Наслаждение сильно превосходило опьянение, которое давали пять «белых» типов алкоголя[14] в коктейле. Но вот что-то во мне вспыхнуло. Обойдя помещение, я нашла предлог – изощренную реплику, – чтобы занять место на барном табурете возле него, и думала, что ослышалась, когда он после нескольких вводных фраз объявил, что работает осветителем. Какое слово. О-свети-тель. Временами мне думалось, что я была с ним исключительно из-за этого. Я находилась в фазе, отмеченной – частично осознанным, частично нет – разочарованием, как в профессиональном, так и в личном плане. На пороге легкой депрессии. Я ухватилась за Софуса как за лекарство, мне нужен был его свет – я жаждала просвещения во всех смыслах.