Думала ли я тогда о возможностях? О том, что эти знания пригодятся мне в будущем?
Дедовские познания о любимой географической области сказывались и на том, что он подавал к столу. Особенная охота приготовить что-нибудь эдакое одолевала деда по средам и субботам, потому что в эти дни мы слушали «Голос Норвегии»[31]. Я листала полные иероглифов книги и искала, что бы такое нарисовать, пока дед стоял у плиты в окружении невероятных продуктов вроде нута или баклажанов. Когда в начале популярной радиопередачи «Почтовый ящик» играли «Валдрес-марш»[32] и диктор зачитывал приветы капитанам, офицерам и экипажу тех или иных кораблей, возникало особое настроение праздника – звучали названия, которым дед иногда кивал в такт, явно узнавая. А когда передача подходила к концу, на столе появлялись необычные кушанья вроде запеченной рыбы, начиненной грецкими орехами, овощных пюре или лимонного цыпленка с салатом, всех названий и не упомнишь.
– Вот такое Средиземноморье на вкус, – говаривал дедушка.
Я тем временем рисовала быка, глаз или сердце. Всего лишь иероглифы, но они жили. Пусть из незатейливых черточек, но бык излучал силу. Глаз смотрел на меня. Сердце билось.
Я размышляю об этом с тех самых пор. Возможно, походы на кладбище так меня волновали именно из-за письма. Все эти люди, имена, которые мы с дедом читали на плитах, все они были мертвы. И мертвы по сию пору. Письмо, может, и продолжает жить, да только оно просто напоминание. Мне врезалась в память одна эпитафия, «Ушел от нас ты так внезапно». Гром среди ясного неба – и вжух, тебя уже нет. Письмо здесь бессильно.
Думаю, именно на кладбище мне впервые подумалось: письмо не должно просто напоминать о жизни. Я мечтала о том письме, что дает жизнь. «Се, творю все новое». Дедушка ошибался. Человек пишет не потому, что смертен. Человек пишет потому, что хочет жить. Хочет больше всего на свете.
Может, тогда все и началось – в возрасте семи лет? Я поймала большого жука и заставила его пройти по крышке банки красной краски, а затем пересадила на белый листок бумаги. Я долго глядела на диковинные красные точки, которые оставлял жук, пересекая лист по диагонали. Красный след. Живое письмо. Знаки, твердящие «быть», «быть», «быть».
Однажды вечером, когда я осталась ночевать у деда и он пересказал мне историю любви женщины-фараона Хатшепсут и зодчего Сененмута, я задала вопрос о бабушке. Как он догадался, что она его суженая?
– Мне был знак, – ответил дед.
Я спросила, какой. Сначала он не хотел отвечать. Сказал, мол, все получают разные знаки.
Я баловалась с ключиком, который дед носил на шее. Зубцы напоминали «Е». Может, дедушка тоже нашел букву среди сора, как я когда-то нашла «А»?
Наконец он сдался. Рассказал, почему выбрал бабушку. Когда Элиас был моряком, через год после начала их отношений, они с Эльзой сильно повздорили в день перед отплытием. Это тяготило его день и ночь всю дорогу по Внутреннему Средиземноморью. Но когда он две недели спустя сошел на берег в Александрии, Эльза стояла на причале и ждала его. Она проделала путь до самого Египта, чтобы все стало на свои места. Ей было невмоготу дожидаться его в неопределенности.
– Это, – сказал дед, – это и был мой знак. Она преодолела целый континент.
Я размышляла об этом, пока не уснула. Размышляла и потом. Мне всегда казалось, что это должно случиться скорее, что это нужно заметить сразу, как отметину на лбу, как знак, который говорит: да, ты искал именно меня.
Встретив Софуса, я поймала себя на том, что осматриваю его тело. Заглядываю под мышку, будто ожидаю увидеть там «С».
Жизнь дедушки в Фивах подготовила меня к приключениям, но в первом классе буквы все равно меня смущали. Горизонт ширился с такой скоростью, что голова шла кругом. Одолев алфавит, я начала задаваться вопросом, есть ли у меня что-то общее с родителями, которые вели беседы в гостиной, сидя каждый на своем стуле. Может, я другое существо? Я писала «о» и видела, что оно было не кругом, не стагнацией. Я писала «о» и замечала, что прихожу в движение; я писала три «о» подряд и видела три колеса, узнавала локомотив, я была локомотивом – я делала то, что велела основа слова: двигалась прочь. Я была на пути наружу.
Может, до той поры я жила в раю. Может, буквы были сродни грехопадению. Особенно «Й» представляла собой водораздел. Мы не знали, что бы нарисовать. Даже фрекен ничего не придумала. Один полусонный оболтус предложил слово «йолка». Я сочла это за поражение. Подняв руку, я заявила, что мы могли бы нарисовать череп Йорика. Я много о нем знала, дедушка рассказывал мне о Шекспире, стоя на кухне и глядя в окошко на раскидистый дуб, мое тайное прибежище – Quercus robur на латыни.
Одноклассники уставились на меня так, будто я была дурее остолопа, предложившего нарисовать «йолку». Фрекен предотвратила конфликт, объявив, что изобразит «йо-йо». На следующий день над доской красовался новый плакат, с «Й», «й» и чудесным рисунком игрушки на шнурке. Все были довольны, негодовала одна я. Даже сегодня, думая об этом, я раздражаюсь: письмо тогда сделалось развлечением, утратило глубокий смысл.
Меня сразу потянуло к «Й» – так же непреодолимо, как и к латинской «Q». Может, потому что обе буквы казались такими бесполезными. «Q», Quercus robur, была моей любимицей. Дубовые ветви на все четыре стороны. Дерево, для карабканья, для сидения и размышления. Когда меня спрашивали, кто я по знаку, я всегда в шутку отвечала: «Q». Позднее я обнаружила, что «Q» напоминает сперматозоид и что он парадоксальным образом мог меня оплодотворить, осеменить этими ненормальными идеями, от которых мне предстояло страдать до конца жизни. Я никогда не набивала татуировку, но сделай я ее, это была бы «Q» на внутренней стороне бедра.
Перевернешь «Q» вниз головой – особенно изящно написанный «Q», как в шрифте Mrs. Eaves, – и увидишь яблоко, с черенком и маленьким листиком. «Q» для меня есть сам плод с древа познания. Недолго думая, я вытянулась на цыпочках и сорвала его. Слово «акробат» пришло из греческого и означает человека, который ходит на кончиках пальцев. Им я и хотела быть: шрифтовым акробатом.
V
Он не был норвежцем. Должно быть, это я узнала в-четвертых, и на том прекратила считать. До этого я лишь приоткрывала занавес, теперь стояла перед ним, лицом к лицу.
Толкая дверь в «Пальмиру» следующим вечером после беседы с Эрмине, я испытывала то редкое чувство, будто жизни предстоит измениться невозвратимо. Меня вновь встретил мелодичный джаз, фортепианное трио, Бад Пауэлл[33]. Думается мне, это был Бад Пауэлл. Эрмине и сейчас стояла за прилавком, глаз не отвести. Тонкие руки, изящные пальцы. Шея танцовщицы. Мне снова почудилось, что она смотрит на меня с неодобрением, будто знает, до чего меня манит комната за ее спиной – секрет, который мне знать не положено. Пара сегодняшних хлебов все еще лежала на полках.
Своеобразными буквами – его почерком – возвещалось, что передо мной – хлеб «Александр» и «буханка Шахерезады».
Я как раз размышляла, к чему бы такие названия, когда погас свет. Помещение погрузилось во тьму. Никто из гостей не выказывал признаков беспокойства, и тем не менее Эрмине ощупью пробралась между столами и стульями и скрылась на улице. Вскоре она вернулась и объявила, что свет отключили по всей округе. В то же мгновение он возник в дверном проеме кухни, держа свечу в руке. Как сейчас помню, я видела только глаза. Он был одними глазами. Две темных-претемных радужки, и они смотрели на меня. В помещении была и другая публика, но глаза – глаза смотрели на меня. Как я выглядела? Может, мой силуэт фосфоресцировал во мгле, раз он глядел на меня и ни на кого другого? Исходящий от рук свет и игра теней делали его ресницы неестественно длинными. Накрашенными. Я застыла, все чувства напряжены, будто готовлюсь принять сигнал. Ничего не случилось. И тем не менее мне хотелось, чтобы этой минуте не было конца. Чтобы он так и стоял со свечой в руках и был одними глазами.