Мысли в голове Тарарама толкались, мешали друг другу, путались, противоречили сами себе и распадались на небольшие тающие облачка. Но в целом их пульсирующий клубок странным образом подзаряжал Рому покоем, высвечивая в грядущем пусть не во всём ясную, но всё же перспективу. Вернее, свидетельствуя о наличии перспективы как таковой.
Каждый грибник знает, что гриб бывает красивым. Так и мир-паразит сомнителен лишь как лексический негатив, но на деле он будет куда прекраснее субстрата, из которого выскочил. Вот только строить новое надо с новыми людьми – молодыми, весёлыми и злыми. С теми, кто ещё не соблазнён бублимиром, не увяз в нём ни помыслами, ни надеждами, ни обязательствами. С теми, кто ещё не потерян, а только немного испорчен. Но где таких взять?
Некогда Рома решил, что согласится считать себя старым лишь тогда, когда речь окружающей его поросли перестанет быть его речью и превратится в язык какого-то родственного народа. Ему уже стукнуло тридцать восемь, но он до сих пор обходился без переводчика. «Надо начинать работать с молодёжью», – рассудил Тарарам и, убрав с подоконника горшок, отправился в прихожую надевать кроссовки.
Поскольку никто не зашёл к нему на зов цикламена, Рома принялся действовать самостоятельно. Следовало развеять томление, дать выход неудовлетворённости и запустить моторчик какого-нибудь небольшого события. Кроме того, холодильник был пуст, а под ложечкой слегка сосало. Если бы девушка Даша не уехала вчера погостить к тёте в Воронеж, Рома позвонил бы ей, и вместе они по-товарищески сладили бы приятное происшествие, но Даша уехала. Прикинув в уме иные варианты, Рома понял, что с начала лета город порядком опустел.
На Невском, шумно опровергавшем любые соображения о сезонном запустении, возле гостиницы «Рэдиссон САС», Тарарам дождался, когда к остановке подкатит троллейбус, и, деловито подойдя к нему сзади, отвязал от лесенки верёвку, крепившуюся двумя железными кольцами к токоприёмникам. Мимо, производя соответствующий гул, неслись машины. Люди в ожидании посадки толпились у дверей, выпуская пассажиров, – на Рому никто не обращал внимания. Поддёрнув верёвку, Тарарам загнал кольца по штангам вверх, потянул и снял троллейбусные дуги с проводов. Придирчиво оглядев тротуар, Рома выделил идущего в толпе гражданина и с панибратской вежливостью его окликнул:
– Любезный, можно вас?
Гражданин был средних лет, лысоватый, в очках и с газетой. Некоторое время он колебался, не до конца уверенный, что обращаются именно к нему.
– Да? – наконец участливо откликнулся он.
– Подержите две минуты. – Рома кивнул на верёвку. – У меня фаза искрит. Надо клемму скинуть, контакт зачистить и гайку подкрутить.
Гражданин без энтузиазма взял верёвку в руку.
– Только на провода не сажайте, – предупредил Тарарам. – Там шестьсот вольт. Отпу́стите – я покойник.
Подкупленный таким доверием, гражданин ответственно сунул газету под мышку и вцепился в верёвку обеими руками.
Рома обошёл троллейбус, нырнул в толпу и, скрытый рекламной тумбой, принялся наблюдать за организованным событием.
Пассажиры поднялись в троллейбус, но с места он не трогался. Вскоре из кабины выскочил водитель в тельняшке под клетчатой рубахой, подозрительно осмотрелся и, зайдя троллейбусу в тыл, уставился на гражданина, который добросовестно держал верёвку, оттягивающую книзу снятые с проводов дуги. Гражданин спокойно выдержал его взгляд.
– Ты что делаешь, чудила? – спросил водитель.
Гражданин презрительно отвернулся. Рулевой покраснел, обошёл шутника и снова заглянул ему в лицо.
– Отпусти верёвку, придурок, – велел водитель.
– Нельзя, – объяснил гражданин назойливому хаму. – Человека убьёт.
– Какого, нах, человека?!
– Водителя.
– Какого, нах, водителя?!
Шумы проспекта мешали Роме разбирать слова, но гражданин ещё, наверное, минуту непоколебимо отстаивал Ромину жизнь от посягательств невесть откуда взявшегося мужлана. «Молодец лысый», – подумал Тарарам удовлетворённо.
Когда водитель всё же вырвал верёвку из рук стойкого очкарика, судьбу которого украсила спонтанная микроистория, и наступил на выроненную им газету, Рома покинул убежище за тумбой и не спеша направился в продовольственный магазин на углу Владимирского и Графского. «Вторично всё-таки, – думал он в пути. – Беззубо. Постылая скрытая камера. Какие-то „приколы нашего городка“…» Вокруг был солнечный вечер, впереди – белая ночь. В такую пору не стоит забивать свой органайзер делами – жизнь всё равно посрамит любые планы.
«Да, надо начинать работать с молодёжью», – думал Тарарам, расплачиваясь в кассе за хлеб, купаты, сетку картошки, кетчуп, шпроты, пакет брусничного морса и полбанки водки. Купюры он положил в пластмассовую мисочку, а мелочь протянул на открытой ладони.
– Ой, – сказала кассирша, выбирая у него из горсти шесть рублей пятьдесят копеек, – вы где-то руку замарали.
Рома посмотрел на правую ладонь и ничего не понял. Посмотрел на левую и улыбнулся. Ну конечно, Катенька…
4
Кое-кто полагал, что стройная Катенька – нежнейшее создание, способное вкушать лишь цветок настурции на завтрак, лист латука на обед и каплю росы на ужин. Те, кто так думал, изрядно ошибались. Катенька любила со вкусом поесть, так что, несмотря на свою сумасшедшую моторику, сжигавшую в ноль все достижения жиров и углеводов, в угоду девичьей мнительности была вынуждена раз в неделю мучить себя разгрузочным днём, увлажнённым одним только яблочным соком. Завтра подходил срок именно такому дню, и Катенька к нему готовилась. На тарелке перед ней лежала золотистая котлета по-киевски с посыпанной укропом отварной картошкой на гарнир. Рядом ждали своей очереди бутерброд с солёной сёмгой, вазочка с луковым круассаном, кусочек дор-блю на блюдце и ломтик торта – толстый слой суфле на бисквитном корже.
Катенька предвкушала.
Предвкушала и наслаждалась тишиной. Потому что это была особенная тишина – обретённая в долгой борьбе и потому трижды дорогая.
Несколько лет назад город охватило странное поветрие: точно сыпь – краснушника, город повсеместно обложили музеи восковых фигур, один из которых расположился в верхнем этаже Балтийского дома на Кронверкском проспекте, с отдельным входом – за углом от парадного, с торца. Там же музейщики устроили и мастерскую, так что жившая напротив Балтийского дома Катенька не раз наблюдала, как иногда беззвёздными петербургскими ночами, когда на крышах завывал распоротый антенными мачтами ветер, люди в халатах колдуют в освещённом окне между серых колонн над образом очередного истукана. В этом было что-то таинственное, даже жутковатое, тут сильно пахло страшной тайной – мейринковским големом, жарким подвалом Бётгера, лабораторией доктора Франкенштейна. Всё бы ничего, но паноптикум, помимо призы́вных щитов с портретами медийных образин, древних рептилий и гигантских насекомых, выставил на гранитную лестницу колонку и наладил жуткую звуковую рекламу. Пропитой голос артиста с какой-то неуместной приторной интонацией предлагал осмотреть движущиеся восковые фигуры (стандартный набор киночучел, тайсонов и клоунов политического Олимпа), а также динозавров и насекомых-монстров, после чего из динамиков, как ведро с помоями, выплёскивалась визгливая ярмарочная кадриль. Потом опять голос зазывалы, и снова одуряющий визг. И так, бесконечным кольцом – с утра до вечера.
Несмотря на то, что днём Катенька болталась в Герцовнике, через неделю нервы её не выдержали.
Управляющей паноптикума оказалась энергичная кадушка, крашенная под Златовласку, – она Катеньку просто обхамила. Деловая часть её речи сводилась к следующему: музей арендует помещение у Балтийского дома, и последний к музею претензий не имеет, а шумовой уровень звуковой рекламы никакими законодательными актами не регламентируется, так что, девушка, шуршите ножками. Катенька обладала реактивной психикой и от хамства не цепенела, а только подзаряжалась. Не в смысле – перехамить, а в смысле – действовать, упорно гнуть своё, ковать победу. «Война так война», – решила она и открыла телефонный справочник.