На прощанье они обручились – тайно обменялись кольцами в знак вечной любви. Разлученные влюбленные переписывались, передавали друг другу письма через общую конфидентку и родственницу Авдотью Киреевскую, которой каждый писал о своих переживаниях; кроме того, они вели дневники для самих себя и друг для друга, и эти дневники отражали их повседневность, не столько бытовую, сколько духовную. Мысли, воспоминания, надежды на будущее, планы, сиюминутные впечатления, философские и этические размышления наполняли эти записи, предназначенные для глаз alter ego, человека, не просто близкого, но слепленного из того же теста. Это фактически так и было: Маша во многом была созданием Жуковского, его Галатеей. Она поддерживала его в письмах примерно теми же самыми доводами сердца и рассудка, которые использовал и он: «Ein einziger Augenblick kann alles umgestalten[6]. Это так верно, и я так уверена, что это будет, что смотрю на теперешнюю жизнь, как на срок, который мне дан, чтобы приготовиться к счастию, чтобы иметь возможность сказать: теперь я его достойна! и достойна делать счастие ангела! О! моя жизнь мне драгоценна – и я берегу ее как твою принадлежность, которую некогда должна буду тебе возвратить! Базиль, чего нам бояться!»[7] Сама Маша больше всего боится за творческие возможности своего суженого. У Жуковского, действительно, способность к творчеству как будто напрямую зависела от душевного состояния: если он впадал в отчаяние, что, видимо, случалось в эту пору нередко, то писать совсем не мог. Как только появлялась надежда на благополучный исход, стихи лились из-под его пера. Маша беспокоилась: «Я не только причина всех твоих горестей, но даже и этого мучительного ничтожества, которое отымает у тебя будущее, не давая в настоящем ничего, кроме слез. – Итак, занятия! непременно занятия. В одной книжке ты сказал, что оно будет для тебя драгоценно, потому что твоя слава будет моя; я надеюсь на твои обещания»[8].
Перед отъездом Жуковского из Дерпта между ним и Екатериной Афанасьевной произошел еще один важный разговор. Мать Маши заговорила о необходимости выдать ее замуж. «Я прибавил: надобно, чтобы ты была счастлива», – пишет Жуковский Маше. Осознав в полной мере бесполезность уговоров, ощутив в глубине души холодок безнадежности, Жуковский хотя все еще говорит о своих будущих планах, но на самом деле уже готовит себя к худшему. Это худшее – возможное Машино замужество. Развивая эту мысль как философ, Жуковский очень рассудителен: «Послушай, друг! Нет ничего лучше семейственного счастия, и ты должна его иметь. Я одного только боюсь, именно, чтобы не случилось то, от чего я своим пожертвованием тебя хотел избавить. Если тебе сделают насилие и ты выйдешь замуж не только без склонности, но еще и сохранив противное чувство, – и если я еще должен буду этого быть свидетелем – тебе должно освободить сердце для счастливого замужества; отдать себя другому с надеждою, что будешь с ним счастлива, – одним словом, сделать из себя всё то, чтобы быть готовою для семейного счастия, но никак не жертвовать собою!» В программу жизни, выстроенную для себя Жуковским, это поучение хорошо вписывается. Однако для того, чтобы его выполнить, Маше нужно сделать над собой последнее усилие: «Чтобы иметь эту готовность быть счастливою с другим, ты должна приучить себя смотреть на меня другими глазами, видеть во мне брата, друга, который этого же счастия за тебя желает, но для меня же и из уважения к своей должности ты должна стараться, чтобы замужество было для тебя счастием драгоценным, а не бедствием, с которым ничего на свете не сравнится»[9]. Это – в теории. На практике всё получилось совсем иначе.
Жуковский приехал в Петербург в мае 1815 года и был встречен там шумно и радостно; его слава уже дала ростки, и репутация первого поэта России утвердилась, его ждали друзья, его окружали единомышленники, он уже был авторитетом в своем кругу. Вскоре Жуковский был принят императрицей. Появилась возможность издать собрание собственных сочинений. Но никакие творческие, карьерные и светские успехи не могли удержать его в столице, при первой же оказии (Александра Воейкова родила дочь) он сорвался и уехал в Дерпт, где провел больше месяца, вернулся в Петербург в расстроенном состоянии. Что-то на глазах разлаживалось, он чувствовал, что теряет Машу. Осенью 1815 года Жуковский получил от нее письмо о предстоящем замужестве. Предполагаемый жених, И. Ф. Мойер, хирург, ординарный профессор медицины Дерптского университета, человек очень положительный и достойный, уже не первый раз сватавшийся за нее, был избран ею добровольно, и Маша «как у отца» просила благословения Жуковского на этот брак, следуя его собственному завету: «Я имела случай видеть его благородство и возвышенность его чувств и надеюсь, что найду с ним совершенное успокоение. Я не закрываю глаза на то, чем я жертвую, поступая таким образом; но я вижу и все то, что выигрываю. Прежде всего я уверена, что доставлю счастье моей доброй маменьке, доставив ей двух друзей. Милый друг, то, что тебя с ней разлучает, не будет более существовать. В тебе она найдет утешителя, друга, брата. Милый Базиль! Ты будешь жить с ней, а я получу право иметь и показывать тебе самую нежную дружбу, и мы будем такими друзьями, какими теперь все быть мешает. Не думай, ради Бога, чтобы меня кто-нибудь принуждал на это решиться…»[10] На это простое и наивное признание она получает многостраничный ответ, который датируется сразу несколькими днями – Жуковский писал и не мог остановиться. Он решительно не хочет верить Маше, убежден в насильственности принимаемого ею решения и благословения своего не дает: «…Ты бросаешься в руки Мойеру потому, что тебе другого нечего делать! Тебя тащут туда насильно, и еще ты же должна говорить, что ты счастлива! а я вслед за тобою, как твой отец, говорить то же! Нет! как твой отец, я не могу на это теперь согласиться». И далее: «Если замужеством своим ты надеешься дать мне семейное счастие и возвратить меня в свою семью – эта надежда совершенно пустая. <…> Пожертвовав собою, не думай из меня сделать ей друга – этим не заманишь меня в ее семью! Скорей соглашусь двадцать раз себе разбить голову, нежели искать места в этой семье! Какими глазами буду смотреть на нее! Какое чувство буду иметь к ней в своем сердце! Я не постигаю, как могла придти тебе в голову такая мысль и за кого ты меня считаешь! Но скажи мне, чего она боится? За что хочет убить тебя? Неужели надеется найти в аптеках лекарство от твоих болезней, которые сама производит?» Поразительно, сколько страсти в этих строках, сколько отчаяния, сколько неутолимой обиды, ревности и горячего стремления отговорить, уговорить Машу, любыми способами отменить готовящийся брак, отстоять свое право быть женихом, братом, отцом, кем угодно, но только имеющим власть сказать свое последнее слово: «Я не могу согласиться на замужество твое, теперь не могу!»[11] Всё это, кажется, совершенно не похоже на Жуковского, на его прежние письма, исполненные иногда меланхолической грусти, иногда светлой надежды, но всегда сохраняющие равновесие между осознанием тяжести испытания и внутренней необходимостью его достойно перенести.
Состояние Жуковского в это время хорошо отражает стихотворение «Голос с того света» – вольный перевод Шиллера. Хотя главная мысль Шиллера (Eine Geisterstimme[12]) и заимствована Жуковским, но в целом он меняет содержание и привносит много своего личного, что легко отделить от общелитературного:
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел из мира перешла…
О друг, я все земное совершила;
Я на земле любила и жила.
Нашла ли их? Сбылись ли ожиданья?
Без страха верь; обмана сердцу нет;
Сбылося все; я в стороне свиданья;
И знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет.
Друг, на земле великое не тщетно;
Будь тверд, а здесь тебе не изменят;
О милый, здесь не будет безответно
Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.
Не унывай: минувшее с тобою;
Незрима я, но в мире мы одном;
Будь верен мне прекрасною душою;
Сверши один начатое вдвоем.