Глава первая
Добровольный отказ
Я не держу. Иди, благотвори.
Борис Пастернак
Эту главу можно было бы назвать иначе – «Отказ во благо» или «В вертеровском духе». Речь в ней пойдет о совершенно особом типе сознания, рожденном сентименталистской эпохой и именно тогда укоренившемся в литературе. Глубоко чувствующий поэт, которому на роду написано жить только своей любовью и ради своей любви, отрекается от нее во имя высшей цели, например, гипотетического счастья возлюбленной или спасения ее от предполагаемого несчастья. Однако литература и жизнь – разные вещи, и опасность перенесения в реальность литературных образов и схем была очевидна уже в пушкинскую эпоху. Сам Пушкин предостерегал против «олитературивания» жизни в «Евгении Онегине» и в «Повестях Белкина». Ясно, что счастье, равно как и несчастье – понятия на редкость шаткие, индивидуально понимаемые, и далеко не всегда дальнейшая судьба облагодетельствованной возлюбленной складывалась так, как предполагалось, например, как у Лотты из «Страданий юного Вертера» Гёте или Юлии д’Этанж из «Новой Элоизы» Руссо. И личное страдание, на которое поэт обрекал себя добровольным отказом от любви, ни в какой мере не облегчало ситуации, наоборот – делало ее трагически безысходной. Так, часто расходятся желаемое и действительное, не позволяя реализоваться самым благим намерениям. По истечении исторического срока, отпущенного на господство сентименталистских идей, способ устроить жизнь любимого человека, а заодно и свою собственную, наотрез отказавшись от общего счастья, не канул в Лету. Им эффективно пользовались и в более поздние эпохи, правда, с некоторыми поправками, свойственными времени. Добровольный уход, добровольное принятие страданий, добровольное изгнание из рая – запоздалое раскаяние, пожизненное сожаление, вечная тема для творчества. В таком заколдованном кругу вращаются сюжеты этой главы.
Голос с того света
Василий Жуковский и Мария Протасова
Wo ich sei, und wo mich hingewendet,
Als mein flüchtiger Schatten dir entschwebt?
Hab` ich nicht beschlossen und geendet,
Hab` ich nicht geliebet und gelebt?[1] F. Schiller
В марте 1815 года Василий Андреевич Жуковский написал Марии Андреевне Протасовой, одно за другим, несколько бесконечных, исполненных драматизма писем. Стоит внимательно вчитаться в их строки, для того чтобы представить себе душевное состояние писавшего, услышать его голос, погрузиться в атмосферу сложного семейного конфликта, из которого не было и не могло быть выхода. Письма Жуковского, конечно, литературны – бросаются в глаза риторические приемы и стилистические ходы, характерные для эпистолярной прозы той эпохи, к которой принадлежит их автор. Но эти особенности языка не отменяют ни глубины его переживаний, ни искренности чувств, которые то и дело выплескиваются в его страстных признаниях и призывах. Поэт сообщал своей возлюбленной, что ради ее счастья отказывается от дальнейших притязаний на нее, и предлагал отныне новую, идеальную форму отношений. Он приносил в жертву ее благополучию и спокойствию свою годами взлелеянную любовь, для которой больше не оставалось никаких надежд. И сам то находил в себе недюжинные нравственные силы для исполнения этого решения, то падал духом и ощупью продвигался дальше по той дороге, по которой, казалось, уже некуда было идти.
Мария Андреевна Протасова, адресат многих писем Жуковского, приходилась поэту близкой родней. Она была дочерью его единокровной сестры Екатерины Афанасьевны Буниной (в замужестве – Протасовой), то есть фактически его племянницей. О происхождении Жуковского рассказывать подробно, вероятно, не стоит – широко известен тот факт, что, как и у его младшего современника А. С. Пушкина, оно было экзотическим. Отец Жуковского – русский помещик из дворянского рода Буниных, мать – пленная турчанка Сальха, которая при крещении была наречена православным именем Елизавета, а потом получила и русскую фамилию – Турчанинова. История детства, взросления и обретения под ногами почвы мальчиком, испытавшим на опыте разнообразные последствия этой далеко не романтической ситуации, довольно драматична, запутанна и пересказана здесь быть не может. Стоит, вероятно, только отметить, что Жуковскому жилось не очень сладко. В семье Бунина «он был как свой, но чувствовал, что не свой»[2]. Первоначальное обучение его складывалось не весьма удачно – учителя не видели в нем способностей, рос и воспитывался будущий поэт преимущественно на чужих руках, ни титул, ни состояние не были им, по понятным причинам, унаследованы. Судьбу его решил удачный выбор учебного заведения, в котором Жуковский нашел близких друзей, круг которых если и не сформировал его, то во всяком случае заложил основание будущей личности и будущего призвания. В 1797 году Жуковский был принят в одно из лучших учебных заведений России – Благородный пансион при Московском университете.
Так случилось, что после блестящего окончания Пансиона, уже осознав неизбежность поэзии как главного дела жизни, пережив крах на государственной службе, которая никак не соответствовала интересам и устремлениям юного поэта, Жуковский покинул Москву и оказался в одном имении со своей единокровной сестрой Екатериной Афанасьевной Протасовой. Не имея возможности после смерти мужа нанять своим двум малолетним дочерям домашних учителей, она попросила брата выступить в этой роли. Он не получал никакого жалованья, но сам выбирал предметы для занятий и составлял программы. Деятельность эта захватила Жуковского. Много позже станет очевидным, что он обладал подлинным педагогическим даром, сравнимым разве что с поэтическим.
В 1802 году, когда Жуковский впервые приступил к занятиям с двумя девочками – девятилетней Марией и семилетней Александрой, – ему не было еще и двадцати. Потом последовал перерыв, длившийся несколько лет, занятия были возобновлены тогда, когда можно было всерьез говорить о развитии подрастающих племянниц, формировании их вкуса и нравственности. Он занимался с ними историей – читал Геродота и Тацита, а также философией, словесностью, эстетикой, натуральной историей. Сам Жуковский учился вместе с племянницами тому, что не успел освоить раньше. Отношения между ними были родственными и очень демократическими. Девочки обращались к нему на «ты». Это положение дяди, по возрасту вполне походившего на старшего брата, гувернера, учителя, духовного наставника, необыкновенно сблизило их. В дневнике Жуковского по поводу уехавшей ненадолго Марии читаем: «Что со мною происходит? Грусть, волнение в душе, какое-то неизвестное чувство, какое-то неясное желание! Можно ли быть влюбленным в ребенка? Но в душе моей сделалась перемена в рассуждении ее! Третий день грустен, уныл. Отчего? Оттого, что она уехала! Ребенок! Но я себе ее представляю в будущем, в то время, когда возвращусь из путешествия, в большем совершенстве! Вижу ее не такою, какова она теперь, но такою, какова она будет тогда, и с некоторым нетерпением это себе представляю. Это чувство родилось вдруг, от чего – не знаю; но желаю, чтобы оно сохранилось. Я им наполнен, оно заставляет меня мечтать, воображать будущее с некоторым волнением; если оно усилится, то сделает меня лучшим, надежда или желание получить это счастие заставит меня думать о усовершенствовании своего характера; мысль о том, что меня ожидает дома, будет поддерживать и веселить меня во время моего путешествия. Я был бы с нею счастлив конечно! Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастия и не захотела бы светской рассеянности. Но может ли это быть?»[3] Этот вопрос начинает мучить Жуковского фактически одновременно с возникновением его чувства к Марии Протасовой. Главным препятствием уже тогда ему представляется К. А. (сестра Катерина Афанасьевна), внутреннее сопротивление которой он предугадывает. И – не напрасно.