Я промолчал.
– Что ж вы на это, ваша милость, скажите?
– Ничего… – ответил я.
Старик, недобро ухмыльнувшись, отступил на шаг назад:
– Что ж это у вас там за дела такие… – пробормотал он, щурясь с рысьей подозрительностью. – Не передумали, значит, ехать-то туда?
– Нет, – был мой ответ.
– Ну так возница ваш верно у меня дорогу испрашивал; как говорил, так пускай и гонит. Да поможет вам бог! Ежели только… – с неуклюжей размашистостью старик осенил себя крестным знамением. – Ежели только, говорю, вы не на стороне врага его вековечного… – мутный взгляд вспыхнул злорадством (будто воспламенившееся болото).
– Трогай! – решительно кликнул я кучеру.
Чем дальше мы продвигались, поднимаясь вверх по ущелью, тем теснее обступали нас скалы, тем теснее становилось у меня в груди. Я не знал, что и думать обо всей этой таинственности, затянутой паутиной суеверий, обо всей этой непостижимой мистике, о дважды мне высказанных зловещих предостережениях, об энигматической недосказанности писем, у меня в саквояже лежащих. Я впал в ступор умственной растерянности, и время, как при горячечном сне, увлекая душу, уносилось стремниной беспамятства… пока я внезапно не заметил, что мы прибываем.
За усыпанной желто-алой листвою аллеей, под рдеющим пологом коей ныне катила карета, виднелось белокаменное здание и снежные вершины гор, сродни облакам, над ним застыло парящие… Миновав аллею, сквозь распахнутые ворота высокого кованого забора с пиковыми навершиями мы въехали во двор; кучер остановил лошадей посреди пустынной площадки. Я вышел из экипажа и оглянул дом – ординарную двухэтажную постройку в строгом стиле: с четырьмя широкими зарешеченными окнами на нижнем ярусе фасада и шестью окнами поменьше, с балконом по центру – на верхнем; под треугольным фронтоном громоздкого портика, образуемого цилиндрической колоннадой, черным порталом зияла дверь; по стенам расползлись ядовито-зеленые пятна мха и, цепляясь за кладку, льнули пожухлые узоры плюща, под дуновениями ветра уныло трепетавшие. Тыл поместья огораживали непреступно вздымавшиеся скалы: кто бы не воздвиг сию обитель, он воздвиг ее ради всезабвенного уединения.
Простившись с кучером, неспокойно взиравшим то на меня, то на тоскливое, объятое стылым безмолвием окружение, я (нарочито уверенно) зашагал через двор с (непривычно тяжелым) саквояжем в руке, и когда, уже подходя к крыльцу, оглянулся на удалявшуюся карету, шум хода которой постепенно тонул в бездонном, неисповедимом затишье, все чувства оглушающем, остро испытал леденящее душу ощущение беззащитности человека, к вратам фатальности подступившего…
I
Я взошел на крыльцо и только вознамерился взяться за дверной молоток, как массивная дверь предо мной отворилась. Тревожный взгляд вперился мне в глаза. Рослый, широкоплечий, облаченный в черное старец, чьи белые, как снега гор, волосы, словно бы люминесценцировали в тени прохода, пригласил меня войти – жестом оробело-учтивым; и затем как я переступил порог, он спешно – с гулким стуком – засов задвинул. Холл был угрюм и неприветлив; плотные гардины на окнах – наглухо задернуты; кругом – затаенный сумрак. Я ощущал, как суеверный страх, который, казалось бы, абсолютно чужд моему рационализму, ныне бесперечь овладевает мною, студеным туманом сползаясь в груди, молниеносно пробегая мурашками по коже. Старец, поведя рукой, пригласил меня проследовать за ним (он смотрел прямо мне в глаза, но тем самым точно хотел скрыть, что предпочел бы сего избежать). С мгновение помедлив, я сделал обильный вдох, словно готовясь нырнуть под воду, и насилу двинулся, смятенным предчувствием обуреваемый. Мы поднялись по старой парадной лестнице, и, пройдя вдоль обшитого темным деревом коридора (половицы скрипели под ногами, в щелях поскуливал сквозняк) с закрытыми дверьми по обеим сторонам (все представлялось необъяснимо странным), зашли в просторную угловую комнату.
Я опешил. Остолбенел. Сердце упало и замерло, разбившимся часам подобно. Кровь похолодела в жилах. Заледенела душа. Я почти утратил способность дышать. Не постигал, что думать, как быть, куда деваться. Скованные ужасом, оцепенели глаза.
Предо мною на кровати полусидело существо, русой гривой поросшее, (в белой сорочке, под одеялом по пояс) – и пристально глядело на меня взором, насквозь пронизывающим.
– Здравствуйте, – раздался глубокий и чистый мужской голос.
– Кто вы? – судорожно вымолвил я, не чувствуя собственного тела (как окаменяющим оком василиска пораженный).
– Человек, – был ответ.
Я обескураженно обернулся на седого слугу, точно бы уповая, что он разъяснит мне: куда, к кому и зачем я попал, – все теми же встревоженными влажными глазами смотрел он на меня, стянув бесцветные губы свои в призрачное подобие улыбки.
– Вам незачем переживать, – размеренно заговорил тот. – Вы муж науки и, несомненно, знаете, какие аномалии спорадически случаются в природе. Дело в том, доктор, что я таков, каков есть, ввиду редкостного заболевания, проявляющегося в избыточном росте волос. Мне понятны ваши чувства: с первого взгляда сей недуг может показаться устрашающим, – ведь недаром литературная традиция закрепила за людьми, сродными мне в данном отношении, прозвания лютых людей-волков, диких людей-обезьян и в одном известном случае – человека-льва, – вероятно, именно отсюда исходят некоторые легенды об оборотнях и зверолюдях. Однако за исключением превышающей норму косматости, физиологически я, будьте уверены, ничем не отличаюсь от остальных мужчин. У меня нет ни волчьих клыков, ни обезьяньего хвоста, ни львиных лап. Я безобиден и не представляю, как это вообще возможно кому-либо навредить; в жизни, бесспорно, есть вещи, за которые достойно погибнуть, но нет таких, за которые достойно погубить… И в знак того, что вам не следует испытывать ко мне ни малейшей опасливости, я дружески протягиваю вам свою человеческую руку.
Сказавши это, он поднял десницу, совершенно чистую и, сверх того, более походящую на грациальную девичью кисть, нежели на кисть взрослого мужчины. Мерная, благожелательная, а главное, разумная речь воздействовала на меня воистину успокоительно и – взволнованный, но уже не подверженный панике – я смело ступил вперед – принял протянутую мне длань.
– Мое имя Себа́стиан, – сказал сей человек, проникновенно на меня глядя; и я восхитился прозрачной глубинности его карих глаз.
– Деон, – представился я, стараясь с достоинством удерживать свой пристыженный взор.
– Да, я знаю… Деон… – произнес Себастиан; мирная улыбка окрасила его бледно-розовые губы, окруженные густой лицевой растительностью, что сплошь скрывала нос и уши. – Доктор Альтиат не единожды рассказывал мне о вас.
– Вы были хорошо с ним знакомы? – поинтересовался я (скорее, дабы выказать, что овладел собою, нежели оттого, что в тот миг меня это занимало).
– Присаживайтесь пожалуйста, – своим ровным тоном, в котором взаимно сочетались и величие и кротость, сказал Себастиан, указывая на обитый зеленым бархатом стул, подле располагавшийся.
Сев, я посмотрел на старца, в изножье кровати стоящего: он весь просиял, будучи утешен положительным развенчанием напряженной ситуации; мы синхронного обменялись дружественными кивками (и только теперь я различил, сколь он благообразен и сколько теплоты в его светлых очах).
– Да, – отвечал меж тем на мой вопрос Себастиан, – мы хорошо знали друг друга, – ведь доктор Альтиат издавна был моим врачом и опекуном, но прежде всего – моим другом. Он был благородным, сильным человеком, исполненным подлинной гуманности. Я каждодневно вспоминаю о нем с непременной радостью; горестно, когда лишаешься друга, но отрадно, когда сознаешь, что у тебя был друг, – да почему же был? и был и есть, ежели помнишь о нем, ежели чувствуешь его неизбывное соприсутствие в своей душе… – приветно мне улыбнувшись, Себастиан смолк на момент. – Доктор Альтиат, как вам, верно, известно, скончался скоропостижно, но заблаговременно предуказал, что в случае необходимости мы с Эва́нгелом можем обратиться за помощью к вам, Деон; он сказал, что вы замечательный врач и замечательный человек, что вам всецело можно довериться.