Поэтому Лаэсий считал, что для человека в моей исключительной ситуации кардинально важно сколь можно пространнее расширять круг своих литературных собеседников (с которыми возможно вести обсуждения, но у которых невозможно просить пояснений), – черпая познания непосредственно из первоисточников – незамутненными и несмешанными. «Преддверие учености есть освоение языков», – с удовольствием цитировал Лаэсий из труда Александра Николаевича Радищева; и далее: «Освоением чуждого языка становимся мы гражданами той области, где он употребляется, собеседуем с жившими за многие столетия, усвояем их понятия; и всех народов и всех веков изобретения и мысли сочетаем и проводим в единую связь»… За годы наших занятий наставник обучил меня латыни, древне-и-среднегреческому, а также начаткам арабского; но впоследствии этого стало вовсе недостаточно, и я самостоятельно взялся за другие релевантные европейские, азиатские и славянские языки, дабы суметь на них читать и мыслить. На данный период я весьма свободно располагаю столькими языками, что мне, признаться, несколько затруднительно общаться с вами на родном, так как постоянно норовлю невзначай вставить какое-нибудь иностранное и для вас наверняка непонятное слово, или же вовсе заговорить на смеси из свода доступных мне лексиконов, – а посему как бы приходится служить самому себе переводчиком (отчего и изъясняюсь с некоторой медлительностью). Суть в том, что мозг мой, плетя мыслительную сеть, задействует лексемы из унитарной амальгамы ведомых мне языков и наречий, – таким образом, с самим собой я непринужденно общаюсь на всех них сразу: слова и выражения с наиболее корректными значениями и семантическими оттенками импульсивно эксплицируются в моем сознании, повинуясь чувству того, что намереваюсь помыслить, – ведь быстрее мысли только чувство. Хотя и сама мысль в корне своем есть чувство; и мудрый, без сомнения, не тот, кому дано многое знать, но тот, кому дано многое прочувствовать, – ибо важно не то, сколько знаний на себя взваливаешь, постепенно их растеривая да убыли не примечая, но то важно, сколько знаний надежно влагаешь в свою душу, делая их тем самым неотъемлемой частью собственного «Я», – соответственно, чем больше душа принимает, тем больше она становится и тем больше способна вместить. Рассудок – лишь верхушка айсберга человеческого сознания. И, безусловно, прав Гераклит, заявляя, что многознайство уму не научает; равно как и Демокрит, наставляющий, что не всезнание должно развивать, а широту разума – многомыслие. Интеллект – то есть чистое мышление, способность к логическому анализу – ориентирован вовне, мудрость же – то есть мышление личностно-эмоциональное – обращена вглубь; интеллект, базируясь на материальной среде, не сопряжен с нравственным совершенствованием, от коего мудрость, будучи субстанциональным атрибутом духа, неотделима. И я никогда не стремился к эскалации сугубо интеллектуальных сегментов познания, занимаясь точными науками и изучением языков постольку, поскольку этого требовало духовное продвижение, – ведь наш дух суть ядро разумения, так что без стабильного роста последнего не может быть и речи о неограниченном росте первого. Однако в то время как зрелая мудрость естественно способствует развитию интеллекта, интеллект, коли оному отведено приоритетное положение, способен, ввиду присущей ему аналитической дисциплинарности, противодействовать становлению мудрости, каковая есть путь, а не пункт (и поскольку в самом следовании пути цель ее, то, никогда не досягая, она неизменно к своей цели близка), витая в вечных и неутомимых творческих исканиях, всегда гордая собою, но никогда не удовлетворенная, ибо тот Светоч Истины в бескрайнем космосе бытия, к коему она безудержно влечется, столь же величествен, сколь и недостижим…
Себастиан приумолкнул, вглубь себя взирая.
– Прошу извинить, – сказал он, обратившись ко мне, чуть погодя, – я, как это принято говорить, отклонился от темы. Такова манера моего мышления: подобно логической машине, оно во всем усматривает взаимосвязи; и на себе самом, пожалуй, я доподлинно могу доказать тезис, что о чем бы философ не рассуждал, он всегда рассуждает о едином… Я стараюсь быть доходчивым и кратким, но, как замечено Авиценной, краткость не имеет границ. Надеюсь, соображения мои в должной мере вам удобопонятны и не обременительны.
– Я прекрасно вас понимаю и сам не раз задумывался по этому поводу, – отвечал я, испытывая, как общение с сим удивительным человеком сообщает духу моему небывалую уверенность, раздувает тот светозарный пыл мысли, который едва тлел средь стылой золы людского непонимания (когда не то что неуслышанным переживаешь остаться, но даже высказаться отчаиваешься). – Ведь мне то и дело приходится сталкиваться с почтенными деятелями науки – специалистами, каковые, оказавшись за узкими рамками своей специализации, выказываются полнейшими профанами и мало что сто́ят (а нередко ведут себя недостойно своего ума: бестолково, вздорно, пошло), как скоро, оторвавшись от рабочего стола, попадают в сумятицу повседневности (они, что называется, «интеллектуалы», но отнюдь не мудрецы; ибо мудрость – не очки, которые надеваешь при серьезных умственных занятиях иль дискуссиях и снимаешь во все «свободное время»). С другой же стороны, сколько в мировых анналах отыщется ярких примеров личностей, не приверженных систематическому обучению, читающих для собственной души, а затхлости кабинетов предпочитающих вольность природы и являющих собою эталоны благородства, самобытности и глубины суждения (в силу того, что своим «Я» образуют иной тип моральной жизнеспособности)… Умный человек не обязательно мудр, но мудрый человек обязательно умен. Интеллект и мудрость, бесспорно, не одно и то же, как не одно и то же наука и философия; они зиждутся на двух смежных и тем не менее отличных планах разума: интеллект апеллирует к рассудку, мудрость же взывает прежде всего к духу, но между тем, приведенные к гармонии, они черпают в друг друге, равно как наука черпает в философии, а философия – в науке.
– Я очень рад, что вы понимаете меня и, сверх того, принимаете мою позицию по данному вопросу, – как-то по-детски трогательно улыбнулся Себастиан. – Для меня действительно важно, что человек с проницательным умом, чутким мироощущением и богатым житейским опытом, коего я лишен, соразделяет и утверждает мои спекулятивные выводы. Но ежели, Деон, вам что-либо из дальнейшей беседы будет казаться невнятным или же необоснованным, вы, прошу вас, не смущайтесь и смело прерывайте ход моего рассуждения, дабы уточнить сказанное мною либо изъявить свое возражение, – это ни в коем случае меня не обидит, но, напротив, я буду вам благодарен, ибо указывать человеку его несовершенство – значит обращать к лучшему. В свой черед, постараюсь излагаться как можно яснее и доступнее, чтобы мне, слишком мало с вами знакомому, не навязать в вашем сознании гордиевых узлов18, распутывая кои, рискуешь лишь туже их затянуть, – а поступать по примеру Александра и попросту перерубать оные, не приличествует философу, стремящемуся проникнуть в самую суть вещей – соприкоснуться с первозданной истиной.
– Конечно, – заверил я. – Мне хорошо знакомо из личных наблюдений, до чего несуразно поступают те невежды, что делают вид, будто им всё совершенно очевидно, когда на самом деле это далеко не так (ложь, per definitionem («по определению»), подразумевает знание истины, но – столь же смехотворно, сколь и плачевно – люди по большей части лгут как раз-таки по незнанию оной); и вот самонадеянность или стыдливость, или что, пожалуй, чаще – леность ума, случается, выставляют сих притворщиков в наиглупейшем виде – заслуженное наказание за нерадивость или неуместный стыд; тогда как честно сознающегося в том, что он чего-либо недопонял, и потому просящего разъяснения, неправомерно осудят лишь узколобые спесивцы. Поскольку задаваться вопросами (сиречь вдаваться в ответы) есть, разумеется, не что иное, как искусство мудрости: «Умудренный знает и спрашивает, а неуч не знает даже о чем спрашивать», – незапамятно гласит восточная пословица.