В тот день я уехала в Минск с надеждой – сама не знаю, на что. Долго потом ходила по улицам, смотрела на окна, на людей, на шеренги ларьков, на пушистый, хлопьями валивший снег. В красном углу Антолиной хаты я увидела икону с ликом Иисуса Христа – и теперь мне захотелось самой прочесть все, о чем толковали в кружке Паши. Я взяла «Новый завет», подаренный им, и стала читать. Напрягали незнакомые слова и какие-то навязчивые, казавшиеся неестественными интонации, но потом я подумала, что большая часть людей, веривших в Христа, скорее всего, вообще не читала этой книги, и нужно постараться просто уловить в ней самое главное. Я прочла от начала до конца все четыре Евангелия и мало что поняла, но уже тогда меня потряс один эпизод – молитва Иисуса в Гефсиманском саду. Я и раньше что-то слышала о ней, но только теперь до меня дошел главный ее, ужасный смысл: предвидя скорые мучения и смерть, Христос почувствовал тогда всю холодную, как могильная плита, несправедливость мира и на какой-то миг предположил, что Бог оставил его, сына Божьего…
Не знаю, что на самом деле происходило в моей душе к тому времени, когда я впервые прочла Евангелие, но, судя по ужасу, который я испытала при одной мысли быть оставленной Иисусом, теперь мне кажется, что я верила в него всегда: вера эта, неопределенная, неосознанная, тлела во мне с детства, ожидая встряски и пробуждения, и, когда, наконец, земля качнулась у меня под ногами, она оказалась единственным поручнем, за который я смогла ухватиться. Прошли годы – девичьи мои мечты так и остались мечтами. Браки заключаются на небесах, и не было, наверное, высшей воли на мое земное счастье: среди единоверцев я не встретила отца моих детей, а среди тех, кому нравилась, не встретила единомышленника. Все силы, всю нерастраченную материнскую любовь переплавляла я в работу – отдавала ее тем, кто в ней нуждался, класс за классом снаряжая во взрослую жизнь, и была счастлива.
3
С детства Никита не мог понять, отчего ему всегда так грустно. В пионерском лагере на тихом часу мальчики наперебой рассказывали анекдоты или перебрасывались носком, играя в «сифу», а он, отвернувшись к стене и едва сдерживая слезы, считал дни до окончания лагерного срока. Но и дома одно за другим на него наваливались какие-то сверхважные, сверхсерьезные дела, оставляя Никите редкие вечера, часы, пятиминутки счастья, когда он играл в железную дорогу, ставил опыты с электроконструктором, клеил модели самолета, катался на велосипеде или просто молча сидел на берегу озера, мечтая о чем-нибудь далеком и хорошем. В старших классах он мечтал привести на этот берег девушку. Как-то после уроков он пригласил на прогулку одноклассницу Катю Тиханович. Стоял октябрь. Было пасмурно и зябко. Они сделали несколько кругов по парку и разошлись, так и не дойдя до озера. Никита пришел домой сбитый с толку: «да» или «нет»? Катиного ответа он так и не понял, в груди стала расти тревога, прекратить которую могла только новая встреча. Но Катя все отодвигала ее и к тому времени, когда они встретились во второй раз, перед Новым годом, забыла все, о чем говорили осенью. Сверстники Никиты целовались с девушками в подъездах и тискали их на дискотеках, а он жил в многомесячной беспрерывной тоске от одного свидания с Катей до другого. И если кто-нибудь из знакомых спрашивал его, зачем он так мучается, ведь вокруг столько красивых девушек, выбирай на вкус, Никита, сделав кислую мину, отвечал: «Если надо объяснять, то не надо объяснять».
Катю сменила Вероника, Веронику – Наташа, Наташу – Таня. Он поступил в университет, отучился уже два курса, а жизнь его по-прежнему представляла собой поле какой-то отчаянной битвы-стояния, которую он из года в год проигрывал проклятой судьбе. На третьем курсе будни его неожиданно посветлели, влюбленности стали пролетать, как поезда в метро, одна за другой, не принося прежних потрясений, а тоска в одночасье показалась вынужденным атрибутом детства, которое, к счастью, прошло. После третьего курса, на летних каникулах, он поехал автостопом в Прагу – второй раз оказался западнее Бреста. Природа, дороги, города, люди – все там, за Брестом, было другим, во всем чувствовались расчет на будущее, движение к новому, яркому, небывалому, что нашей стране, тогда сплошь советской и серой, и не снилось. В сентябре ему удалось по университетскому обмену на три недели поселиться в Люблине – все его время занимали лекции, экскурсии, спектакли, вечеринки, он выступал, обсуждал, слушал, спорил и выпивал, часами бродил по улицам, примечая каждую деталь, каждую особенность иностранного быта, – словом, жил нескучной и в то же время совершенно спокойной жизнью, а под конец стажировки взял и влюбился в куратора их группы – замужнюю Агнешку.
Всю осень и начало зимы каждые две-три недели он ездил к ней из Минска на три или на четыре дня, в промежутках между поездками погружаясь в новую для него, тупую, мертвящую тоску разлуки, когда жить вроде бы можно, но вдалеке от объекта обожания – зачем? Они просто были вместе – ничего всерьез не загадывали, лежали на диване, целовались, слушали музыку, смотрели телевизор и гуляли по городу. Два или три раза у мужа ее в последний момент отменяли командировку, и Никита невольно примерял на себя неблагодарную роль друга семьи; догадывавшийся обо всем, но деликатно обо всем молчавший, муж Агнешки возил их на своем «полонезе» по окрестным городам – Наленчув, Пулавы, Казимеж, Сандомеж. Висла утопала в тумане, вставая на пути по нескольку раз в день, кукольные городки пролетали один за другим, окутанные какой-то кинематографической тишиной; они взахлеб обсуждали историю, архитектуру, политику, книги. Так продолжалось до середины декабря. Агнешка оказалась не многоопытной изменщицей – чувствовала, что влюбляется в Никиту, – а если разводиться, то с кем останется дочь? Какое будущее он вообще мог им дать?.. Разрыв не заставил себя ждать. Из всей этой истории Никита вынес то, что и западнее Бреста бывают осень и зима и что жизнь, в сущности, везде одинакова. Какое-то время заграница еще сохраняла над ним свои чары – всю зиму он вел переписку с Силезским университетом, чтобы в подарок от фонда Сороса получить летний месяц валяния дурака на польско-чешской границе; но когда грант ему выделили, не испытал никакой радости. А весной (когда в прежние годы, несмотря на весь душевный гнет, хотелось жить, влюбляться и мечтать о лете) он понял, что знает о жизни все, что о ней знают другие, и ничего нового от нее, в общем, уже не ждет.
В начале зачетной сессии его полусонное прозябание нарушил один инцидент: в работе по довольно скучному университетскому предмету, методике преподавания, вместо ожидаемых от него готовых планов урока, десятилетиями списываемых будущими учителями из педагогических пособий, он зачем-то привел примеры шуточные, да еще с вызовом – в плане урока прописал ответы учеников: «Отвечай ты, Мойша!» – «Я? Почему за всех отвечает Мойша?» Кондовая тетка, диктовавшая лекции в виде пунктов для заучивания, отказалась их принимать, и его вызвали к декану. «Или отчисляем, или сдавать будешь мне, – сказал декан. – А мне сдать невозможно». Отчисление – это позор и армия, а все же Никита был в университете на хорошем счету. Четыре дня он жил, как лунатик, проснувшийся над пропастью: волны ужаса и какого-то саднящего нервного напряжения без конца царапали грудь – выгонят? нет? Кто-то подсказал ему подойти к кондовой тетке и извиниться, и, хотя Никита не чувствовал за собой никакой вины, он пошел и извинился. Все стало на места – его простили, разрешили пересдать зачет, и жизнь двинулась дальше. Вот только через пару дней, возвратясь из университета, он почувствовал слабость, как от переутомления: у него опали щеки и появилось ощущение, что в груди застряла какая-то доска, странным образом преграждавшая путь всем полюбившимся ему за последний год чувствам – юмору, любопытству, спокойствию, свободе. В следующие дни ощущение это стало только сильнее. Даже мелкие неприхотливые радости – прогулка, чтение, слушание музыки – спрятались от него за этой доской, словно за дубовой дверью. Началась изжога, такая, что по пищеводу как будто водили ножом, по животу стали гулять рези и боли. Обследование в поликлинике выявило у него гастрит, эрозии пищевода и желчь в крови. Он пил лекарства по всем правилам, но лучше ему не становилось. Изжога и рези со временем прошли, но чисто физические ощущения доски в груди и еще какой-то разверзающейся там пропасти с каждым днем становились навязчивее и острее.