Школу я окончила с золотой медалью, для поступления в вуз в то время нужно было сдавать один экзамен. Я могла сдать любой – гадала, куда идти. В первые месяцы учебы в университете я была вне себя от восторга – ходила на лекции, в магазины, в гости, часами бродила по Минску, изучая закоулки и подворотни, смешно вспомнить – каталась на трамвае от кольца до кольца и возвращалась в общежитие ближе к полуночи, задубевшая от ноябрьского холода и счастливая. Студенческое общежитие – особый мир: длинные коридоры и комнаты, комнаты, комнаты – как каюты в лайнере на тысячу пассажиров. Непрерывный гул от завода под окнами казался мне шумом моря. «Пассажиры» ходили друг к другу в гости, вместе готовили ужин, зубрили экзамены, отмечали праздники. Для некоторых из них я вскоре сделалась советчиком, поверенным в их сердечных делах. В темной комнате под шорох радиатора новые подруги открывали мне свои печальные тайны, а я подбадривала их, утешала, подкидывала идеи и зажигала свет в конце туннеля, хотя сама не пережила и десятой доли того, что успели испытать и прочувствовать они. Я даже не целовалась еще – не была дурнушкой, просто не носила коротких юбок и блестящих блузок, не ходила по дискотекам и клубам. А главное – нашим парням далеко было до моего отца. «От судьбы не уйдешь», – успокаивала я себя.
Как-то я сидела у себя в общежитии и читала. Помню, это был Ницше: «Так говорил Заратустра». Тихо играл магнитофон. Соседки мои разъехались на выходные по своим городкам и деревням, и на ночь я осталась одна на весь блок из двух комнат. Странное впечатление производил этот Ницше – вроде бы бред сумасшедшего, но в то же время невозможно оторваться. Я с головой ушла в чтение – и вздрогнула, когда прямо за дверью раздался крик мужчины. Это было так неожиданно – хриплый, истошный вопль в прихожей, словно кричал сумасшедший. У меня перехватило дыхание: я не помнила, заперта ли дверь. С перерывами в несколько секунд прокричали еще три или четыре раза. Потом в дверь посыпались удары (при этом ручку повернуть никто не пытался). Я вскочила, чтобы проверить замок, но было поздно: дверь распахнулась. На пороге стоял незнакомый бритоголовый парень, голый по пояс, в одной руке держал мятую майку, другой, с окровавленными костяшками, тер глаза. Увидев воздушный шарик у нас на стене, он зашелся визгливым смехом, упал на колени и пополз к этому шарику, что-то бормоча себе под нос, словно не замечая меня. Я стала аккуратно подвигаться к двери, но тут он резким выпадом загородил передо мной проход и понес какую-то чушь, глядя мне в глаза: «Ваше величество, ваше величество!» – а потом начал зубами хватать на мне одежду. Я закричала: «На помощь! Люди!» – понимая, что кричу в никуда. Под рукой не нашлось никакого тяжелого предмета, только «Заратустра», и я стала бить его этой книгой по голове, а он все тыкался лицом в полы моего халата и дышал, как собака. Тут я сильно – наверное, сильнее, чем нужно было, – укусила его за голое плечо, и он опять завопил. Лицо его искривилось. Злые глаза животного – последнее, что я запомнила в ту ночь.
Очнулась я на полу и сразу все поняла. Слезы покатились у меня по щекам – не от боли и бессилия, не из-за того, что невинность моя потеряна так нелепо, а оттого, что мир оказался совсем не таким, каким я хотела, чтобы он был. Мне хотелось назад в сон, в небытие, хотелось умереть. Неделю я провела в больнице, еще три недели – дома. Все мои надежды, все мое счастье, все весенним рассветом брезжившее будущее осталось в наивных временах до всего. В комнату свою в общежитии я не смогла зайти: знакомая из другого корпуса поменялась со мной койкой. В университете никто ни словом не обмолвился о произошедшем, но видно было, что все меня жалеют, – однокурсники говорили со мной с какой-то особенной, приглушенной нотой в голосе, а преподаватели вслепую ставили зачеты. И я по-прежнему ходила на занятия, встречалась с друзьями и внешне продолжала обычную студенческую жизнь, хотя изо всех щелей доносились до меня теперь одни только убийства, пытки и катастрофы… Гостя моего нашли и судили. Он работал на стройке, а в тот день накурился какой-то травы и пошел искать приключений. На суде сидел смирный и молчаливый, смотрел в одну точку, мать же его голосила во все горло – проклинала друзей, работу, власть, весь мир. Я поставила себя на место этого парня: просыпаться в деревне в полшестого утра и бежать на электричку. На улице холод, дождь, слякоть; в городе только-только встают, а ты в грязной бытовке уже напяливаешь на себя спецодежду и восемь часов подряд таскаешь под дождем щебень или принимаешь панели на высоте. Еще два часа уходит на обратный путь. В деревне – хоть глаз выколи, дура мать, туалет на улице. И так каждый день. Я бы тоже завыла – хотя ни за что на свете не смогла бы выместить свою беду на других. Когда судья попросила меня повторить, как все было, я только улыбнулась. Мне безразлично было, осудят ли моего обидчика, накажут ли и признает ли он свою вину: с таким же успехом можно было обвинять голодного волка в том, что он кого-то загрыз.
Психотерапевт выписал мне лекарство, от которого у меня тяжелели ноги и сама я превращалась в сонную муху, – и я зареклась ходить к психотерапевтам. Друзья советовали разные умные книги: «Как полюбить себя», «Как успокоиться и начать жить», – но все это были чертежи и схемы, пародии на настоящую жизнь. Мне так нужен был друг, советчик, у меня было столько знакомых, а на поверку вышло, что и нет у меня никого, даже отец, казалось, жил в каком-то другом, далеком от меня измерении. Как сговорившись, все советовали мне «найти любовь». Меньше всего тогда мне хотелось чьих бы то ни было ухаживаний, но на втором курсе рядом со мной все же нарисовался поклонник – Паша с параллельного потока, напоминавший грустного кузнечика. Как-то после занятий подлетел вприпрыжку к гардеробу, стрекотнул что-то себе под нос и накинул пальто мне на плечи. Но чаще он молчал и прятал взгляд, а когда решался заговорить, заикался и запинался. «Отношения» наши до сих пор остаются для меня загадкой. Два или три раза в неделю он звал меня на прогулку, и мы часами бродили по набережным, как школьники, не прикасаясь друг к другу, даже не пожимая рук на прощание, и непонятно было, к чему ведут эти встречи. По воскресеньям он ходил на собрания какого-то протестантского кружка и однажды, заполняя особенно неловкую паузу в разговоре, пригласил туда меня.
Религия и церковь никогда меня всерьез не интересовали (раньше я видела вокруг столько чудес, что боялась оказаться запертой в церковной клетке, а после всего вера в доброго Бога казалась мне наивной), и все же, не знаю зачем, я пошла с ним на одну их встречу. Это были обычные посиделки на съемной квартире. Десятка два молодых людей по-доброму подкалывали друг друга и смеялись – в одной руке чашка чаю, в другой – Новый Завет. Девушка в свитере и джинсах говорила о Нагорной проповеди, зачитывала цитаты из Евангелия и просила рассказать, как мы их понимаем. Что-то из этой проповеди я знала и раньше, что-то услышала впервые, например: «Солнце одинаково всходит над злыми и добрыми людьми». Или: «Не тревожьтесь о завтрашнем дне – на каждый день довольно своей тревоги…» В кухне сидела женщина лет пятидесяти – все по-дружески здоровались с ней, и я подумала, что это какой-то контролер из вышестоящей ячейки. Когда я вышла помыть за собой чашку, она заговорила со мной как со старой знакомой: «Как тебе встреча, Надюш?» – «Пока не определилась с ощущениями». – «Тебя что-то смущает, скажи?» Говорила она предельно вежливо, с открытой и доброй улыбкой, но у меня словно вулкан проснулся внутри. Я пробормотала что-то невнятное, но она не отставала: «Ты что, нас боишься?» Тут я психанула – метнулась в прихожую, набросила пальто и выбежала вон.
Пашу видеть больше не хотелось – сутки напролет теперь я только и делала, что училась и спала. А на каникулах в первый раз за несколько лет поехала к бабушке. И ужаснулась тому, что увидела, словно бутафор-халтурщик наскоро сколотил уголок моего волшебного детства. От школы остался один фундамент, магазин сгорел, бабушка, нервная, обидчивая, смотрела свои сериалы, а на плите у нее все подгорало. На улицах лежала непролазная грязь, и все казалось таким чахлым и разбитым – в тот же день я решила уехать. Бабушка попросила меня отнести пакет нашей родственнице, тетке Антоле – восьмидесятилетней старухе, у которой вся семья погибла в войну. Тяжело было у меня на сердце, когда я подходила к ее покосившемуся дому. Но в доме оказалось на удивление чисто и тепло. Морщины мелко изрисовали лицо старушки, при этом совсем его не портили. Она поднялась мне навстречу, опираясь на свою палочку, и тут я вспомнила ее всегдашнюю улыбку – ту, с которой обычно смотрят на любимых детей. «Дзіцятка маё, ужо такая дарослая!» – всплеснула руками тетка Антоля и стала собирать для меня гостинец, хотя вряд ли на самом деле меня узнала. Войны, смерти, заботы, десятилетия тяжелого труда, казалось, никак не отразились на этом добром и спокойном лице.