Субоч придирчиво расспросил меня, как я устроился, и пообещал через месяц достать мне уроки. Инспектор Бодянский издал страшный звук носом, похожий на храп, – этим звуком он привык пугать кишат, – и сказал:
– Виновны, но заслуживаете снисхождения. Ступайте в класс и больше не грешите!
Но согрешить мне все же пришлось.
В нашей гимназии в каждом классе было по два отделения – первое и второе. Первое отделение считалось аристократическим, второе – демократическим.
В первом отделении учились преимущественно оболтусы – сыновья генералов, помещиков, крупных чиновников и финансистов. В нашем же, втором отделении учились дети интеллигентов, разночинцев, евреи и поляки.
Разделение это производилось, очевидно, сознательно, в силу предписания свыше.
Вражда между первым и вторым отделениями никогда не затихала. Она выражалась во взаимном презрении. Но раз в год, осенью, происходила традиционная драка между первыми и вторыми отделениями во всех классах. В ней не участвовали только кишата и гимназисты последнего класса. Они уже считались взрослыми, почти студентами, и драться им было не к лицу. Случались и пустые осени, когда драк не бывало.
День драки менялся из года в год. Делалось это, чтобы обмануть бдительное наше начальство. Но начальство по некоторым признакам догадывалось о приближении знаменательного дня, начинало нервничать и шло на хитрости, чтобы предотвратить сражение: то неожиданно распускало после первого же урока подозрительный класс, который мог быть зачинщиком боя, то уводило два-три класса на экскурсию в художественный музей, то внезапно закрывало выходы в сад, где обычно происходила драка.
Но никакие ухищрения не помогали. Бой начинался в назначенный день и всегда на большой перемене.
Некоторых гимназистов класс «освобождал» от драки. Освобождали больных, слабосильных или тех мальчиков, которые чувствовали отвращение не только к драке, но даже к обыкновенной возне друг с другом. Их освобождали охотно: никакого толку от них все равно не было. Меня освобождали по последней причине.
Освобожденные во время боя должны были быть без кушаков, В этом случае, по железным законам гимназической войны, их никто не трогал.
Освобожденные предпочитали все же не выходить в сад и наблюдали бой из окон классов – оттуда было лучше видно.
Бой начинался с внезапной и зловещей тишины в здании гимназии. Коридоры мгновенно пустели. Все гимназисты устремлялись в сад.
Потом раздавался глухой и грозный рев. От него бледнел и крестился инспектор Бодянский. В облаках пыли, поднятой наступающими друг на друга рядами, проносились, свистя, как картечь, сотни каштанов.
Bce сторожа – Казимир, Максим Холодная Вода и еще несколько других – бежали рысью в сад. За ними мчались, обгоняя друг друга, испуганные надзиратели. Хлопали двери. В коридорах раздавались встревоженные голоса учителей.
Инспектор Бодянский, натягивая на ходу форменное пальто и нахлобучивая фуражку с кокардой, сбега́л по лестнице, торопясь на место боя.
Однажды вслед за Бодянским в сад поспешно спустился и ксендз-каноник Олендский. Мы полезли на подоконники. Нам хотелось увидеть, как Олендский подымет над головой крест и будет призывать враждующих к примирению.
Но вместо этого Олендский, засучив рукава сутаны, начал разнимать дерущихся и расшвыривать их в стороны. Он делал это с необыкновенной ловкостью. Гимназисты отлетали от него, как мячи. Должно быть, Олендский вспомнил свое детство.
Ксендз, отдуваясь, вернулся из сада в учительскую. Судя по его разгоряченному и сияющему лицу, участие в этом бою, даже в качестве примирителя, доставило ему большое удовольствие.
Как только вспыхивал бой, все запасные выходы в сад немедленно открывались. Это было военной хитростью. Выходы открывались для того, чтобы сторожа и надзиратели, разъединяя дерущихся, могли оттеснять их по частям в эти запасные выходы.
– В Первой гимназии началось! – орали на улице мальчишки.
Из окон трудно было разобрать, что происходит и что началось. Летела пыль, трещали ветки деревьев. Были слышны крики и глухой топот, будто в саду наступали друг на друга, отдавливая ноги, стада слонов.
Потом, все сметая, раскатываясь по гулким коридорам, возникал, рос, превращался в громоподобный рев ликующий победный крик – это значило, что второе отделение победило, а первое обращается в бегство.
На моей памяти не было случая, чтобы первое отделение одержало победу.
Почти всегда в первых рядах победителей был гимназист с задорным вздернутым носом – будущий писатель Михаил Булгаков. Он врезался в бой в самые опасные места. Победа носилась следом за ним и венчала его золотым венком из его собственных растрепанных волос.
Оболтусы из первого отделения боялись Булгакова и пытались опорочить его. После боя они распускали слухи, что Булгаков дрался незаконным приемом – металлической пряжкой от пояса. Но никто не верил этой злой клевете, даже инспектор Бодянский.
Но этот раз я участвовал в бою, потому что мне надо было посчитаться с гимназистом Хавиным, сыном биржевого маклера.
Этот высокий развинченный гимназист почти в каждую фразу ухитрялся вставлять слово «сакраментально», несмотря на то что сильно картавил. Сидя в театре, он посылал томные воздушные поцелуи знакомым девушкам. Он приезжал в гимназию в собственном экипаже и был налит презрением к нам, разночинцам.
Все вышло из-за пани Козловской. Старушка плохо видела и боялась одна выходить в город. Почти каждое воскресенье я провожал ее в костел. Пани Козловская смущалась тем, что затрудняет меня, без устали извинялась и от стеснения краснела, как девушка.
Обыкновенно я вел ее под руку, иначе она натыкалась на встречных. Иногда меня сменял в роли поводыря поручик Ромуальд. Но это бывало редко. Я подозревал, что поручик стыдился старушки-матери, ее старомодного пальто и ее беспомощности. Во всяком случае, по утрам в воскресенье поручик почти всегда бывал «чертовски занят».
В одно из воскресений я вел пани Козловскую в костел по Михайловской улице. Нам встретился Хавин. Он поднял брови и, прищурившись, посмотрел на меня. Лицо его изобразило презрительное недоумение. Потом он медленно с ног до головы осмотрел пани Козловскую, усмехнулся, громко щелкнул пальцами, свистнул и прошел.
Когда начался бой, я вышел в сад. Хавин стоял в стороне. Кушака на нем не было. Он был «освобожденный». Я тоже был «освобожденный» и тоже был без кушака. Но я подошел к Хавину и дал ему оплеуху.
Хавин странно пискнул. Меня схватил за руку надзиратель «Шпонька».
На следующий день инспектор Бодянский вызвал меня к себе.
– Это что ж такое? – сказал Бодянский. – Я еще понимаю, если бы вы дрались в обязательном порядке, как все наши готтентоты. А то извольте – дать человеку пощечину! За что?
– Было за что. Я никогда в жизни не дрался, Павел Петрович. Вы же знаете.
– Так, так! Рискуете все-таки, что во втором полугодии вам не дадут освобождения от платы. За что вы его ударили?
Я уперся и не хотел сказать, за что я ударил Хавина.
– Стоило. Можете мне верить или нет, Павел Петрович, но больше я ничего не скажу.
– Верю, – сказал Бодянский. – Идите! И пусть этот случай поглотит медленная Лета.
После каждого боя у директора и Бодянского были неприятные объяснения с попечителем учебного округа и с родителями потрепанных оболтусов.
– Вот что значит, если у людей нет царя в голове, – говорил нам с горечью Бодянский. – А еще читаете всяких Ибсенов и Леонидов Андреевых! Просвещенные юноши! Будущие столпы общества! Зулусы и троглодиты!
«Живые» языки
Из «мертвых» языков мы изучали в гимназии только латынь. Она была главным предметом. Преподавал нам латынь наш классный наставник Владимир Фаддеевич Субоч, похожий на высокого, худого кота с оттопыренными светлыми усами. Он был добрый человек, и мы его любили, хотя он и позволял себе иногда неожиданные и стремительные разгромы по латинскому языку всего нашего класса.