– Хозяйка, я принес тебе яйцо. Я нашел его на дороге.
Жена покачала головой:
– Яйцо на дороге? В этакую погоду! Да ты, видно, пьян.
– Да нет же, хозяйка, настоящее яйцо: оно лежало у забора и было еще теплое, не замерзло. Вот оно, я положил его за пазуху, чтоб оно не стыло. Съешь его за обедом.
Яйцо опустили в котел, где варился суп, а кузнец принялся пересказывать то, о чем толковали в деревне. Жена слушала, побледнев.
– Клянусь тебе, прошлой ночью я слышала свист: мне даже казалось, что он шел из трубы.
Сели за стол. Сначала поели суп. Потом, пока муж намазывал масло на хлеб, жена взяла яйцо и подозрительно осмотрела его.
– А если в этом яйце что-нибудь есть?
– Что же, по-твоему, может там быть?
– Почем я знаю!
– Будет тебе… Ешь и не дури.
Она разбила яйцо. Оно было самое обыкновенное и очень свежее.
Она стала нерешительно есть его, то откусывая кусочек, то оставляя, то опять принимаясь за него. Муж спросил:
– Ну, что, каково оно на вкус?
Она не ответила и, проглотив остатки яйца, вдруг уставилась на мужа пристальным, угрюмым и безумным взглядом. Посидев так мгновение, она сжала руки в кулаки и упала на пол, извиваясь в конвульсиях и издавая страшные крики.
Всю ночь она билась в страшном припадке. Ее сотрясала смертельная дрожь, обезображенная отвратительными судорогами. Кузнец, не в силах справиться с женой, вынужден был ее связать.
Ни на минуту не умолкая, она кричала поистине ужасным голосом:
– Он у меня в животе!.. Он у меня в животе!..
Меня позвали на следующий день. Я без малейшего результата перепробовал все известные успокаивающие средства. Стало ясно, что женщина потеряла рассудок.
С невероятной быстротой, несмотря на непроходимые сугробы, по всем фермам разнеслась удивительная новость: «В жену кузнеца вселился бес!»
Отовсюду приходили любопытные, не решаясь, однако, войти в дом. Они издали слушали ее ужасные крики – трудно было поверить, что этот громкий вой принадлежит человеческому существу.
Позвали деревенского священника – старого, простодушного аббата. Он прибежал в стихаре, как для напутствия умирающему, и, протянув руки, произнес молитву, пока четверо мужчин держали корчившуюся на кровати и брызгавшую пеной женщину. Но беса так и не изгнали.
Наступило Рождество, а погода стояла все такая же. Накануне утром ко мне пришел кюре.
– Я хочу, – сказал он, – чтоб эта несчастная присутствовала сегодня на вечернем богослужении. Быть может, Господь для нее сотворит чудо в тот самый миг, когда сам родился от женщины.
Я ответил:
– Всем сердцем одобряю ваше желание, господин аббат. Если на нее подействует богослужение – а это лучшее средство растрогать ее, – она может исцелиться и без лекарств.
Старый священник пробормотал:
– Вы, доктор, человек неверующий, но ведь вы поможете мне? Вы возьметесь доставить ее?
Я обещал ему помочь. Наступил вечер, затем ночь. Зазвонил церковный колокол, роняя густой и тяжелый печальный звон в мертвое пространство, укрывая призывом белую и мерзлую снежную гладь.
Послушные медному зову, к церкви потянулись группы черных фигур. Полная луна озарила ярким и бледным светом горизонт, еще больше подчеркивая унылую белизну полей.
Я взял четырех сильных мужчин и отправился к кузнецу. Одержимая по-прежнему кричала, привязанная к кровати. Она ужасно сопротивлялась, но все же мы смогли ее одеть и наконец понесли.
Церковь, холодная, но освещенная, уже была полна народу: певчие тянули однообразный мотив, орган хрипел, маленький колокольчик в руках служки тихонько звенел, управляя движениями верующих.
Женщину с ее сторожами я запер в кухне церковного дома и стал выжидать, когда наступит, по моему мнению, благоприятная минута.
Я выбрал момент вслед за причастием. Все крестьяне, мужчины и женщины, причастившись, приобщились к Богу. Пока священник совершал таинство, в церкви царила глубокая тишина. Я сделал знак, дверь отворилась, и четверо моих помощников внесли сумасшедшую.
Как только женщина увидела свет, коленопреклоненную толпу, освещенные хоры и золотой ковчег, она забилась с такой силой, что чуть не вырвалась из наших рук. К тому же она кричала, да так пронзительно, что трепет ужаса пронесся по церкви. Все головы поднялись, многие из молящихся убежали.
Несчастная потеряла человеческий облик, корчилась и извивалась в наших руках, с искаженным лицом и безумными глазами. Ее протащили до ступенек клироса и с силой пригнули к полу.
Священник молча ждал. Когда ее усадили, он взял дароносицу, на дне которой лежала белая облатка, и, сделав несколько шагов, поднял ее обеими руками над головой бесноватой – так, чтобы она могла видеть ее…
Женщина по-прежнему выла, устремив пристальный взгляд на блестящий предмет. Аббат стоял так неподвижно, что его можно было принять за статую. Это тянулось долго-долго.
Потом несчастную, казалось, охватил страх: как завороженная, она, не отрываясь, смотрела на чашу, время от времени ее сотрясала страшная дрожь. Женщина продолжала кричать, но уже не так громко. И это тоже тянулось долго.
Казалось, она не могла отвести взгляд от дароносицы – и теперь уже только стонала, ее напряженное тело ослабело и поникло. Вся толпа пала ниц.
Одержимая то быстро опускала веки, то снова поднимала их, точно не в силах вынести зрелище своего Бога. Но, к счастью, она уже не кричала. Вскоре я заметил, что она закрыла глаза: она впала в сомнамбулический сон, загипнотизированная – простите, умиротворенная – созерцанием блестевшей золотом чаши, сраженная Христом-победителем. Ее унесли, обессилевшую, и священник вернулся в алтарь.
Потрясенные свидетели грянули «Te deum» во славу милости господней.
Жена кузнеца проспала сорок часов подряд, потом проснулась, ничего не помня ни о болезни, ни об исцелении.
Вот, сударыни, и все виденное мною чудо.
Доктор Бонанфан умолк, а потом с досадой прибавил:
– Я вынужден был засвидетельствовать чудо в письменной форме.
Николай Гоголь
Ночь перед Рождеством
Последний день перед Рождеством прошел. Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа. Морозило сильнее, чем с утра; но зато так было тихо, что скрып мороза под сапогом слышался за полверсты. Еще ни одна толпа парубков не показывалась под окнами хат; один только месяц заглядывал в них украдкой, как бы вызывая принаряживавшихся девушек выбежать скорее на скрыпучий снег. Тут через трубу одной хаты клубами повалился дым и пошел тучею по небу, и вместе с дымом поднялась ведьма верхом на метле.
Если бы в это время проезжал сорочинский заседатель на тройке обывательских лошадей, в шапке с барашковым околышком, сделанной по манеру уланскому, в синем тулупе, подбитом черными смушками, с дьявольски сплетенною плетью, которою имеет он обыкновение подгонять своего ямщика, то он бы, верно, приметил ее, потому что от сорочинского заседателя ни одна ведьма на свете не ускользнет. Он знает наперечет, сколько у каждой бабы свинья мечет поросенков, и сколько в сундуке лежит полотна, и что именно из своего платья и хозяйства заложит добрый человек в воскресный день в шинке. Но сорочинский заседатель не проезжал, да и какое ему дело до чужих, у него своя волость. А ведьма между тем поднялась так высоко, что одним только черным пятнышком мелькала вверху. Но где ни показывалось пятнышко, там звезды, одна за другой, пропадали на небе. Скоро ведьма набрала их полный рукав. Три или четыре еще блестели. Вдруг, с противной стороны, показалось другое пятнышко, увеличилось, стало растягиваться, и уже было не пятнышко. Близорукий, хотя бы надел на нос вместо очков колеса с комиссаровой брички, и тогда бы не распознал, что это такое. Спереди совершенно немец: узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все, что ни попадалось, мордочка оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким пятачком, ноги были так тонки, что если бы такие имел яресковский голова, то он переломал бы их в первом козачке. Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что весь был не белее трубочиста, можно было догадаться, что он не немец и не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься по белому свету и выучивать грехам добрых людей. Завтра же, с первыми колоколами к заутрене, побежит он без оглядки, поджавши хвост, в свою берлогу.