В созданном в 1874 году очерке Глеба Успенского «Злые новости» говорилось: «– Как перед богом, перед создателем скажу, – окончив работу, клянчил покровец перед нанимателем, – как есть – ни крохи не осталось… Лошадей задрал… Всю дорогу, сам суди, на одном кнуте ехал…»[95]
В повести Д.В. Григоровича «Антон-Горемыка» есть эпизод, когда хозяин, стремившийся продать свою лошадку цыганам и желая показать её в деле, взгромоздился на неё верхом и начал понукать:
«А Антон между тем употреблял все усилия, чтобы раззадорить пегашку: он то подавался вперёд к ней на шею, то спускался почти на самый хвост, то болтал вдоль боков ногами, то размахивал уздечкой и руками; нет, ничего не помогало: пегашка всё-таки не подавалась.
– Э… ге… ге… ге! – заметил цыган, – да она, брат, видно, у тебя опоена, видно, на кнуте только и едет»[96].
В дорожных очерках литератора-этнографа С.В. Максимова, где рассказывалось о поездке на Дальний Восток на рубеже 1850-1860-х годов, приведён разговор с ямщиком, который вымогал денежную добавку, без чего не желал ускорить лошадь:
«– Однако, как я погляжу, вы порядочные плуты.
– Да ведь без того нельзя: на одном кнуте далеко не уедешь: так-то! А сухая ложка рот дерёт»[97] (курсив мой. – В.К.).
Философ и литератор Ф. А. Степун, вспоминая свою воинскую службу под Можайском в 1901 году, писал о тамошних извозчиках, что они были такими же, «как на всех дорогах средней полосы России: худые, ломанные лошади, сплющенные рессоры, кривые кузова и “лихая” на кнуте езда, ради прибавки на водку»[98].
В повести Д.Н. Мамина-Сибиряка «Авва» (1884), названной очерком, есть эпизод, когда священник, отец Андроник пытался запрячь в повозку-кошёвку недавно купленную им норовистую лошадь:
«Ввиду предстоящей работы о. Андроник препоясался по шубе широким гарусным шарфом и вооружился новым хлыстом.
– Это для актрисы у меня овёс, – смеялся старик, пробуя хлыст. – Я ей убавлю порцию-то, чтобы дурила меньше. Вишь, какое представление задаёт… У!., шельма!..»[99]
В этой сценке хлыст в шутку соотносится с овсом. Даже так: чем меньше будет лошади овса, тем больше ей хлыста! Как видно из приведённых материалов, такое сопоставление вполне обычно для русской речи.
Хлесь да хлесь
В статьях священника и краеведа М.И. Осокина о «народном быте» середины XIX века в северо-восточной части европейской России приводился разговор двух подвыпивших мужиков.
Возвращались они из соседней деревни, где пировали на празднике. Ехали и беседовали. Один жаловался на сына: мол, вырос, жених уже, а по хозяйству помогает плохо. Другой советовал проучить парня – побить его, даром что тот взрослый. И пояснял: «Ну, вот это, Степан, напримерно, кобыла твоя. Коли она плохо пробует гужи, ты её и тово… ух да ух, хлесь да хлесь; а кто тебе тут указ?» Тот подтвердил: «Подлинно»[100]. В общем, что сын, что скотина – если они твои, ты волен поступать с ними по своему разумению. Мужицкая мораль: как грозный царь со своими холопами – так и большак в семье.
В очерках Глеба Успенского «Волей-неволей» (1884) есть такой эпизод:
«Сели и поехали, то есть сначала сели, и сидели довольно долго, покуда мальчишка драл свою лошадь кнутом. Драл он её весьма долго, после чего она потянулась вперёд, потом ещё потянулась, а потом уж и сани поехали…
– Видно, кормишь плохо? – спросил лавочник.
– Знамо, плохо!
– Сена нету?
– Нету!
– Так! От этого она и нейдёт.
– Знамо, от этого. Кабы корм был, так пошла бы.
– Верно! – сказал лавочник.
И я подтвердил это. Всё тут понятно и правильно.
Мальчик постоянно должен был стегать лошадь кнутом и дёргать вожжами, чтобы принудить её страхом наказания исполнять свои обязанности. И лошадь шла, подпрыгивая от каждого удара. Но у кабака она вдруг стала. Мальчонка стал опять изо всей силы стегать её и приговаривал:
– Это тятенька тебя, проклятую, приучил…»[101]
Рассказ А.Ф. Писемского «Плотничья артель» (1855) написан от первого лица, и в нём даны зарисовки из жизни деревенского поместья. Успеньев день в тамошнем приходе был престольным праздником. Все потянулись в село на богослужение. Барин выехал на своих лошадях. «Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо выезжанные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убеждён, что они жесточайшим образом нахлёстаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечёвкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: “Господа так ездят, красивее этак!..” В настоящем случае я ничего уж не говорил, а только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать лёгкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: “Эх, вы, миленькие!” – понёсся что есть духу»[102]. Конечно, лошади – не Давыдовы, а барские. Кучер Давыд обрисован Писемским как «сильный бахвал и охотник до лошадей». По всему видно, что он и своих бы не слишком жалел, когда нужно было «проехать и пофорсить»[103]. Лошадям могло сильно доставаться от таких удальцов.
В романе Писемского «Тысяча душ» (1858) главный герой Калинович «тащился на сдаточных» в тарантасе из уездного городка в Москву. Севший к ним на одной из подмосковных станций новый ямщик был молодой парень, «недавно прогнанный с почтовой станции и всё ещё ездивший с колокольчиком». Ему дана выразительная характеристика: «В отношении лошадей он был каторга; как подобрал вожжи, так и начал распоряжаться». Это «распоряжаться» означало: вовсю нахлёстывать. Тарантас сильно затрясло. «У Калиновича, как ни поглощён он был своими грустными мыслями, закололо, наконец, бока.
– Что ж ты сломя голову скачешь? – проговорил он.
– Сердит я ездить-то, – отвечал извозчик…»[104]
В рассказе Писемского «Леший» (1853) наглядно представлены два простолюдина, которые держат себя с лошадьми очень по-разному. Вот дядя Захар – ему всего-то надо отправить домой лошадь, которую хотели было запрягать в тарантас, да передумали: «…Он вывел свою худощавую лошадёнку на половину улицы, снял с неё узду и, приговоря: “Ну, ступай, одёр экой!”, что есть силы стегнул её поводом по спине. Та, разумеется, побежала; но он и этим ещё не удовольствовался, а нагнал её и ещё раз хлестнул». Один из двух присутствовавших при этом чиновников, ради поездки которых лошадей и выбирали, был этой сценой недоволен:
«– Эй, ты, длинновязый, зачем ты лошадь бьёшь? – вскрикнул исправник.
– Что, бачка?
– За что ты бьёшь лошадь?
– Я, бачка, не бью её, а так только шугнул.
– Я тебе дам, шугнул! Эдакий лошадиный живодёр! Каждый год, сударь ты мой, лошади две заколотит… Только ты у меня загони эту лошадь, я с тобой справлюсь».
Случившийся там рыжий мужик одобрительно поддакнул: мол, Захар – «эдакой озорник на эту животинку, что и боже упаси!» Даже управитель барского имения, который, как потом выяснится, будет главным (и отрицательным) персонажем рассказа, за такое выказывал пренебрежение к мужикам: «Зверь бесчувственный, и тот больше понимает, чем этот народ, – заговорил он, – сколько им от меня внушений было, – на голове зарубил, что блажен человек иже и скоты милует… ничего в толк не берут!» Управителю возразил рыжий мужик: «Не все такие, – хоть бы и из нашего брата… може, во всей вотчине один такой и выискался». И действительно, второй тамошний мужичок, по словам рыжего, «по-другому живёт: сам куска не съест, а лошадь накормит; и мы тоже понимаем, что у скота языка нет: не пожалуется – что хошь с ней, то и делай»[105].