Страшная угроза нависла над нашей страной и народом. Однако товарищи сохраняли спокойствие, иногда слышались даже остроумная шутка и приглушенный смех.
Сердце сжималось от тревоги, не покидавшей меня. Терзала мысль, что наш народ не сможет оказать вооруженного сопротивления гитлеровским полчищам. Пограничные оборонительные укрепления уже давно находились в руках врага, о мобилизации никто не помышлял, а воля к борьбе, собранная в кулак, такая непреклонная и единая в осенние месяцы прошлого года, теперь была ослаблена и сведена на нет.
Юлек словно прочитал мои невеселые мысли. Хотя и его самого обуревали такие же чувства, тем не менее он ободряюще сказал: наш народ выстоял перед лицом многих испытаний, выстоит и сейчас. Советский Союз не оставит нас в беде. Фучик говорил так уверенно и убедительно, что я еще сильнее, еще ощутимее почувствовала братскую связь с советскими людьми, которые здесь, в стенах посольства, окружили нас сердечностью и дружелюбием. Было понятно, почему никто из наших товарищей не хотел уходить домой: в советском посольстве мы дышали свободно, были среди друзей, которые в трудную минуту поддерживали нас и вселяли уверенность.
Ушли 15 марта около четырех часов утра. Ехали в такси. Юлек был задумчив. Всю дорогу молча курил. Только один-единственный раз произнес: мы должны были еще осенью 1938 г. воевать с немецкими фашистами, вопреки капитуляции правительства. Теперь бороться будет намного тяжелее.
На улицах царила предрассветная тишина. Прага еще не ведала о катастрофе.
Дома Юлек по привычке включил радиоприемник. Мне это показалось странным. Ведь в эти часы наши станции ничего не передавали, Прага начинала вещание в шесть. Однако едва нагрелись лампы, как послышались позывные – мелодия из «Вышеграда» Сметаны. Музыка эта прелестна, но начиная с осени 1938 г. я не могла ее спокойно слушать в радиопередачах: тогда она тоже приятно звучала, но оказалась вступительным аккордом к сообщению о капитуляции.
Юлек подозвал меня: случилось что-то из ряда вон выходящее, если в такое необычное время работают радиостанции. Мы в тревожном ожидании стояли возле маленького радиоприемника. Наконец заговорил диктор. Каким-то казенно-металлическим голосом зачитал он потрясающее известие о том, что в шесть часов утра германские войска перейдут границу нашей родины и начнут оккупацию ее территории. Правительство призывало население не чинить им препятствий, ибо всякое сопротивление будет немедленно и решительно сокрушено мощью германских вооруженных сил. Немецкая армия вступит в Прагу около девяти часов утра…
После этого воцарилась мертвая тишина. Наша родина, наша Прага будет осквернена кованым сапогом фашистского солдата! Юлек стоял молча, засунув руки в карманы. Я с отчаянием посмотрела на его словно окаменевшее лицо. Конечно, возвратившись в октябре прошлого года из пограничного района как солдат[6] армии, вынужденной в результате предательства реакционного правительства сложить оружие без боя, Фучик сознавал всю трагичность положения нашей страны. Юлиус не ждал ничего хорошего и после того, как капитулянтское правительство без боя отдало Гитлеру огромную часть нашей родной земли. Но того, о чем мы услышали сейчас, он не ожидал.
Я первая опомнилась:
– Юлек, ты не можешь оставаться дома. Гестапо наверняка в первую очередь возьмется за коммунистов. Ты же знаешь, именно так и случилось в Германии, когда к власти пришел Гитлер.
Фучик молчал. Он медленно ходил по комнате, окидывая ласковым взглядом стоявшие на полках книги, которые так любил. Затем закурил, держа сигарету своим особенным способом – между тремя пальцами, горящим концом к ладони. Этому он когда-то научился в тюрьме, пряча папиросы от бдительного ока надзирателя.
– Тебе нельзя оставаться дома, – повторила я.
Он ответил, что должен подумать, куда идти. К товарищам-коммунистам нельзя: им тоже угрожает арест. Идти нужно к тому, кто нам симпатизирует, но находится вне подозрений. Он еще некоторое время молча шагал по комнате, затем, внезапно остановившись, сказал, что пойдет к актеру Ладиславу Богачу.
Однако Юлек медлил. Он начал говорить о том, что наш народ не примирится с оккупацией, так же как не мирился с тиранией Австро-Венгрии. Коммунистическая партия будет бороться. И борьба станет несравненно более жестокой и тяжелой, чем когда-либо раньше.
Мы договорились, что на следующий день я приду к нему.
И вот я одна. Комната вдруг как-то померкла. Книги словно потускнели и ссутулились на полках шкафов, а письменный стол с журналами, словарями, раскрытыми книгами, копиями статей – стол, где кажущийся хаос имел свой строгий порядок, когда тут был Юлек, теперь уподобился полю, изрытому кротовыми холмиками. И ко всему еще эта мрачная, ненастная погода, небо, затянутое пепельными облаками, из которых повалили хлопья мокрого снега.
Вскоре и я ушла из дому. Мне необходимо было хоть минуту побыть среди людей. Я отправилась на Смихов[7], где жил профессор Зденек Неедлы. Он, наверное, тоже покинул свой дом. Кто знает, может быть, именно в этот момент его уже разыскивает гестапо. Оккупанты въезжали в Прагу на мотоциклах, двигались медленно, словно на параде.
Прохожие шли мимо нацистских солдат, словно не видели их. Но вот из одного дома вышла женщина с чашкой горячего чая. Она протянула ее немецкому солдату. Женщину в ту же минуту окружили люди, кто-то толкнул ее, чай расплескался. Какой-то мужчина возмущенно стал укорять женщину тем, что она не постыдилась угощать оккупантов.
Я возвратилась домой и начала упаковывать рукописи Юлека. Их было немного: он редко приносил работу из редакции.
Уложила рукописи в плетеную корзинку и через несколько дней отвезла в Пльзень. В доме родных Юлека мы с Либушей[8] спрятали корзинку в подвале под углем. Здесь она пролежала до конца войны.
Но это было через несколько дней, а утром 16 марта, как мы условились с Юлеком, я отправилась к Богачу. Шла осторожно, глухими переулками, постоянно оглядываясь, не следят ли за мной.
Юлек никуда не выходил из квартиры Богача, но знал все городские новости. Он уже слышал о том, что на Вацлавской площади чехи кулаками грозили немецким солдатам и громко выражали свой протест, а чешские полицейские только пассивно наблюдали за происходившим и ничего не предпринимали против патриотов. Я рассказала Юлеку о виденном мною на Смихове. Эти и многие другие факты позволили Фучику составить представление о том, как враждебно настроено население против оккупантов, с какой душевной болью оно встретило ненавистных гитлеровских вояк.
Когда Фучик оставался один, он мучительно думал: как запечатлеть и отобразить трагедию нашего народа для будущего поколения, которому предстоит жить в свободной Чехословакии, в эпоху, когда человечеству не будут угрожать военные пожары. Это новое поколение должно знать и понять, что современники событий не мирились с национальной трагедией, что наиболее сознательные люди решительно готовились к борьбе. Из его сердца, словно горный поток, вылилось все, что Юлек прочувствовал в минуты, столь тяжкие для нашего народа: письмо Петру – предисловие к роману, который, к сожалению, так и остался неоконченным. Когда он прочитал мне это письмо, я была тронута до глубины души. Фучик как бы исповедовался:
«Петр, Петруша, две ночи я не смыкал глаз и работал в бессильном волнении, а третью ночь мне не дала спать тревога за тебя. Я закрывал глаза и думал о тебе, о том, как ты родишься, вырастешь, станешь мужчиной… и однажды задашь вопрос. Знаю, что это будет, и я беспокойно ворочаюсь на постели, потому что прихожу в ужас от мысли, что ты можешь не понять. Да, я знаю: вопрос, который будет тебя мучить долгие годы, однажды разобьет скорлупу уважения и почтения к нам, и ты спросишь: как тогда было? Как могло подобное свершиться? Кажется, что это было бесконечно давно, скажешь ты, но ведь моя мать и мой отец жили в то время… Рабство и убийства господствовали тогда в Европе. Справедливость была унижена, как никогда прежде, и каждый ломоть хлеба, проглоченный на коленях, должен был казаться горьким как полынь. Как они могли это терпеть? Что делали против этого?.. Какие это были странные, непонятные, нечеловечные люди! Человеческая ли кровь текла в их жилах? Человеческие ли были у них нервы? Человеческое ли сердце? Были ли они вообще людьми?
Вероятно, мой мальчик, я тебя никогда и це увижу…
Мы – семена, брошенные в землю, Петр. Это и есть наше поколение. Так мы говорим о себе. Не все мы прорастем, не все взойдем, когда придет весна. Каждый из тех кованых сапог, которые стучат над моей головой, может наступить на нас, растоптать – случайно ли, из ненависти, или ради того, чтобы насладиться истреблением, – и мы это знаем. С этим живем.
Не думай, однако, Петр, что мы этого боимся. Не все мы взойдем, но не все и погибнем. И это мы тоже знаем, и с этим живем Выросшие колосья покроют могилы, и люди забудут их, забудут все – и ужас и скорбь, – лишь урожай поведает твоему поколению о нас, живых и мертвых: берите и ешьте – это наше тело!
И это мы тоже знаем и этим живем…
Я бросаю свое письмо, словно послание в бутылке, в океан времени. Пусть счастливый прибой положит ее к твоим ногам, и ты, стерев плесень наших переживаний, прочтешь давние слова о людях таких, какие мы есть. Чтобы ты понял нас, мой близкий и незнакомый. Мой Петр!»