Правда, так бывало не всегда. Случалось, что и Церкви, не смотря на всё её могущество, приходилось признавать подчиненность своего положения. Вскоре после первых крестовых походов в Европе настали времена, когда многие невеликие княжества волею одного вождя стали объединяться в единые королевства. По доброй ли воле или по принуждению более сильного соседа. Корона де Кастилия, Арагон, Франция на континенте и Англия на острове – вот основные игроки, сплотившиеся под твердой рукой своих королей и вышедшие на европейскую сцену как наиболее цельные, оформившиеся государства. Их монархи, уверовав в свою силу, стали позволять себе больше вольности во всём и даже в отношениях с Церковью. В начале четырнадцатого века король Франции Филипп IV, взошедши на трон, настолько утвердился в своем авторитете, что сначала подчинил себе все французское духовенство, а после презрел верховенство и римской курии. Он устранил римского папу Бонифация VIII и на его место сам назначил своего папу-француза, перенеся Святой престол из Рима во французский Авиньон. И попутно разгромил орден рыцарей Храма – тамплиеров. Правда, спустя семьдесят лет Святой престол снова вернулся в Рим и всё вернулось на круги своя.
Однако, не смотря на все потрясения, которые иногда всё же происходили, будь-то история с Филиппом или какая другая, Церковь никогда не сходила с европейской сцены. «Не может быть любви к Богу без любви к Церкви». Постоянно утверждая в умах этот тезис, Церковь пусть незаметно, но верно упрочивала своё положение в обществе. Люди, будь то крестьяне, торговцы или короли, несмотря ни на что не переставали верить в Бога, а потому нуждались в Церкви так же, как и Церковь нуждалась в них. В них и в их богатстве. Строительство соборов, храмов, школ, монастырей, учреждение университетов и посольств, а также содержание духовенства требовало немалых средств. Ещё больше средств требовалось на удовлетворение личных аппетитов и амбиций служителей Церкви всех ступеней ее иерархии, начиная от епископской провинции в глубинке и заканчивая Святым престолом. Будучи уверенными в неприкосновенности своего статуса служители уже не хотели бороться с искушениями и страстями, а наоборот охотно предавались им, купаясь в роскоши и утопая в долгах. Они уже давно привыкли не считать деньги, ведь они их не добывали в поте лица, а получали по статусу, совершенно не утруждаясь. Взимание церковной десятины уже не могло покрыть всех расходов Церкви и ее служителей. Чтобы добыть звонкую монету и переправить её в свой карман, служители изобретали всё более изощренные способы. Дело дошло даже до симоний8 и индульгенций9. Проповедуя пастве христианские заповеди воздержания и нестяжательства, сами служители оставались далеки от их соблюдения. Контраст между вещаемым в храме и демонстрируемым в жизни стал настолько очевидным, что среди мирян стали распространяться неверие и ропот, а то и открытый протест. Нет, не против Бога, но против Церкви. Людей можно было понять. Войны, эпидемии, тяжкий труд, плодов которого едва хватало чтобы только выплатить налоги и не умереть от голода, вгоняли народ в трясину бесправия и нищеты. Церковь же в качестве пищи духовной призывала смириться и повиноваться, а сама погружалась в пучину вседозволенности и греха.
Первым, кто громко и открыто заявил о некоторой неправильности такого положения вещей, стал Мартин Лютер. Он с юности посвятил себя служению Богу в монашеском ордене святого Августина. Будучи человеком незаурядного ума, он выучился на доктора богословия в университете города Виттенберг, что в германских землях, а после стал в нём же преподавать слово Божие. Возможно, Лютер и остался бы безмятежным профессором, если бы однажды случайно не посетил резиденцию Святого престола в Риме. Нравы, царившие в окружении наместника Бога на Земле, поразили его не меньше, чем явное презрение служителей Церкви к библейским нормам, которым он, Мартин Лютер, подчинил всю свою жизнь и которым учил своих студентов. Через какое-то время, оглядевшись вокруг и о многом подумав, Лютер все же решился высказаться. И сделал это весьма необычным образом. Мысли свои в виде тезисов он изложил на бумаге и демонстративно выставил её на всеобщее обозрение, приколотив к дверям храма. Возможно, поделись он своими мыслями с епископом или братьями-монахами кулуарно, в частных беседах, всё и обошлось бы миром. Тем более, что в тезисах его не было ничего такого, что могло бы потрясти устои мира и Церкви. Всего лишь напоминание папе римскому о некоторых моментах христианского учения и увещевания не внимать прелатам, пренебрегающих моралью. Однако сам поступок, а вернее то, как он его совершил, мгновенно определил Лютера, немолодого уже человека, в ряд дерзких смутьянов и бунтовщиков. Народная молва о нём покатилась по всем германским землям и дальше по Европе, превращаясь в легенду. Вслед за Лютером за проповедование евангельских истин, вместо папских булл, один за другим стали выступать и другие служители Церкви: Бу-цер, Шварцерд, Мюнцер, Боденштайн, Цвингли, Буллингер …
Каждый в своих землях и каждый на свой лад они выступали так усердно, что проповеди их доводили до народных смут и княжеских междоусобиц. Если в прежние времена войны начинали за право обладать богатствами мирскими, то теперь причиной войн стало право толковать истины духовные.
Эта волна докатилась и до благополучной Франции, где, как впрочем и везде, внесла смятение в ряды добрых католиков и наделала немало шума. В итоге в один прекрасный вечер в парижской таверне за кружкой вина студенты, будущие богословы, упомянули о Лютере в своем опусе, чтобы на следующий, ещё более прекрасный, день зачитать его в Парижском университете. И в результате всего в другое уже далеко не прекрасное утро доктору Жану Ковеню пришлось уносить свои ноги прочь из Парижа. Так Жан открыл новую страницу своей жизни.
Подозрения и преследования. Бегства и скитания. Графства, деревни, города. Трактиры, лачуги, замки и дворцы. Все это мелькало и проносилось перед его глазами, неожиданно появлялось и ещё быстрее исчезало. Он мог встретить день за изысканным столом в замке какого-нибудь барона, а закончить в захудалом придорожном трактире, а то и у костра в чистом поле или лесу. Причем все эти вояжи он, доктор права с лицензией на преподавание в университетах, совершал отнюдь не из научного интереса или праздного любопытства и уж тем более не из жажды приключений. Так же не по своей воле он иногда был вынужден менять своё платье и представляться чужим именем. Что ж было тому виной? Отчего ему приходилось жить не своей обычной жизнью? Он сам иногда задавал себе этот вопрос. Поначалу, в первые дни и месяцы после своего бегства из Парижа, он не мог на него ответить, ибо в атмосфере всеобщей подозрительности и в лихорадке своего страха он не мог даже трезво поразмыслить о положении, в котором оказался, и о его причинах. Хотя причина была в общем-то ясна. Выдвинутые парижским парламентом обвинения если не в ереси, то в богохульстве обещали ему прямую дорогу к аутодафе. Он же не мог для себя понять, почему высказанные им и его друзьями мысли оказались так преступны. В эти нелёгкие времена он, как загоняемый в ловушку зверь, жил больше инстинктами и интуицией, нежели рассудком. Подозрения в инакомыслии, явные и неявные, преследовали его со всех сторон. Наверняка большинство из этих подозрений рождались и существовали лишь в его собственном воображении, но никак не в действительности. Любой намёк в его сторону, даже в виде шутки, любой чуть более пристальный взгляд кого бы то ни было лишали его покоя и не оставляли ему иного выхода, кроме бегства.
Худо-бедно Жан кое-как добрался до южных провинций Франции, где авторитет короля и Парижского парламента был не столь непререкаем, а на всякие вольнодумства местная власть смотрела сквозь пальцы. Католическое духовенство здесь также оказалось не столь яростно непримиримым. Наверное потому, что бунтарские веяния ещё не достигли в полной мере этих благодатных земель и не успели возмутить спокойствие и добросердечность их жителей. Жаркое солнце, мягкость климата и искусность виноделов весьма тому потворствовали. В этих местах ровным счетом никому не было никакого дела до того, что это за молодой человек, откуда он взялся и куда собрался. Если человек хороший, чего ж с ним собачиться? Пройдя не одну сотню лье, добравшись до самой Аквитании, Жан наконец убедился, что в этих местах ему ничего не угрожает. Сначала он нашёл приют в аббатстве, неподалеку от Нерака, а потом сведя знакомство с местным католическим священником, перебрался к нему. Священник этот по имени Луи дю Тиллье пришёлся Жану ровесником и оказался весьма добрым малым. Днями Жан помогал ему в делах приходских, а вечером за кружечкой вина они предавались беседам. Разговаривали обо всём: о придворных новостях и слухах, о видах на урожай, о выдержке вин, о прихожанах и прихожанках. Говорили и о своём насущном: о Церкви, о Христе, о вере. У каждого из них был свой путь к Богу и свой опыт служения, свои мысли и наблюдения. Добрый католик Луи полагал непререкаемыми наряду с Библией и Священными преданиями так же и папские буллы и энциклики, а римскую Церковь относил к совершенному творению Господа. Жан же в этих категориях выказывал большую сдержанность. Во главу всего он ставил Евангелие, лишь оно едино от Бога, всё остальное, полагал Жан, от человека. Церковь же миру необходима. Однако, римская Церковь менее всего близка к Господу, ибо, осквернив себя деяниями своими, она уже не может быть десницею Его. Что же тогда должно быть в мире?