Что толку времена корить, когда
Для времени любого нежеланной
Я родилась.
(Нина Веденеева)
Это люди времени тревожных предчувствий, начавшихся ещё в сердцевине восьмидесятых:
Ночь имеет вкус граната.
Видишь: на восток
Синие идут солдаты
В красный городок.
Тоже чувствуют тревогу —
Близятся бои.
И идут они не в ногу,
Сами не свои.
Так писал ещё до больших исторических сдвигов погибший в 1991-м Владимир Голованов, за год до смерти сказавший: «Я чувствую каменный, / выжатый воздух». А погибшая в том же году Янка Дягилева пела:
Огонь пожирает стены, и храмы становятся прахом
И движутся манекены, не ведая больше страха
Шагают полки по иконам бессмысленным ровным клином
Теперь больше верят погонам и ампулам с героином
Отталкивание от своего времени началось у этих поэтов ещё до больших исторических переломов:
А если окна занавесить
И телевизор не включать,
И не выписывать ««Известий»,
И ««Правду» тоже не читать,
И не смотреть программу «Время»
Про знамя-племя-вымя-семя,
И двери наглухо закрыть —
То ведь, ей-богу, можно жить!
(Катя Яровая)
Александр Сопровский ещё в 1970–19800-х не раз объявлял себя чужим своему времени. Тогда началось и с тех пор всё прогрессировало рассогласование человека и мира, человека и его времени как чувство и состояние не просто личное: типическое, культурообразующее, человекообразующее.
Наиболее чутким людям времени – а поэты, конечно, таковы – стала бросаться в глаза (постепенно превращаясь в одну из доминирующих тем) старость, усталость, изношенность самой плоти мира:
Жёлтая тлела звезда.
Урны смотрели вверх.
Листья и мелкий сор
ветер бил о кирпич.
С визгом и лязгом рессор
промчался старый «Москвич».
(Макс Батурин)
Такой мир уже не хотелось героически преображать (как чувствовалось возможным и необходимым ещё людям шестидесятых), от него хотелось отталкиваться – возможно, даже и героически:
Воспари, вознесись, подними меня
над мусорными баками,
над канализационными люками,
над заплёванными задворками;
научи, как оторвать взгляд от асфальта,
покажи мне, где небо,
я забыл, как выглядят звёзды…
Я устал вдыхать своими ржавыми жабрами
городской смог и окись свинца,
научи меня дышать остатками лёгких,
иначе мне не дожить до собственного конца.
(Макс Батурин)
Следствием недовольства современностью становилась, с одной стороны, публицистичность (и спутница её, прямолинейность) мышления, с другой – противоположный ей (наверняка в глубине с нею связанный) полюс: жизнь в персональном, напряжённо-эстетическом мифе, как у львовянина Гоши Буренина. Недовольство реальностью может ведь выражаться не только в активной её критике и стремлении её переделать, но и в уходе от неё, в создании собственной реальности, собственного мифа – это как раз случай Буренина до 1987 года.
После 1987-го у многих появляются прямолинейные высказывания об актуальном состоянии общества, социальная критика:
В грязной стране
живут грязные люди,
в грязных жилищах
едят грязную пищу
и мечтают о чуде
во сне…
(Виталий Владимиров, 1990)
Из публицистичности – и одновременно из эстетизированной мифологичности – есть (редкие) исключения. Среди авторов антологии таков Яков Бунимович, которого вообще не занимает Большая история и злоба её дней – ему важно
Быть самим собой
обнаруживать друзей рифмы поэзию жизни
разные формы любви.
В статье, комментирующей стихи Янки Дягилевой, Светлана Михеева (видимо, младшая современница своей героини – её детство пришлось на Янкину молодость) вспоминает о времени своей юности: «Советский Союз к этому времени стал насильно живым “овощем”, прикованным к постели, – и мы это ощущали в безжизненности того, чем нас пичкали в школе, инерция мертвяка распространялась на всё. Но когда всё прежнее отменили, закопали покойного, стало понятно: общество стоит голышом в чистом, без края и конца, поле – в том самом “русском поле экспериментов”. <…> каково было нам: никаково. Это был пустой ноль, ощущение безрадостности – то самое, что Янка Дягилева сначала обрисовала, а потом и дала ему имя “ангедония”. Метафизическая пустота свирепствовала».
Вообще, «экзистенциальный ужас» (выражение Светланы Михеевой) характерен для поэтов этих поколений.
В несомненной связи с экзистенциальным ужасом – начавшееся в то время активное эстетическое освоение низкого, безобразного, отвратительного:
Города измочаленных изрубленных в капусту
города избитых диабетических пьяных
проползающих колоннами мимо трибун
жрущих украдкой шашлыки из собаки
<…>
города метанола двуокиси азота и свинца
театров тухлых яичниц с гнилым помидором
(Макс Батурин),
тем смерти и распада:
когда прохладного меня
червяк, настырный, как свинья,
дожрёт и пальчики обгложет,
я стану конь или вода, —
что в принципе одно и то же
(Гоша Буренин)
Я бродила по городу с полным ведром
И ужасно воняло оно табаком —
Среди всяких немытых нехоженых троп
Я нашла себе дело во веки веков!
(Ольга Комарова)
Мучение ему со мной,
Мучительницей – всё мне мало —
То поливает мир говном —
Теперь, вишь, мытых мух наслала…
(Она же),
разрушения вообще, как состояния страны, мира, бытия:
Подгнивший картофель,
Стекающий гноем,
Приправленный плесенью
Серой горчицы,
Сочится
Сквозь щели
Цингующих дёсен.
(Веня Д’ркин)
Сложный маршрут к сумасшедшему дому
не удаётся шофёру слепому:
в сонном кювете ржавеет машина.
Это Россия, а не Аргентина!
(Илья Павлов)
Проступила сукровица
суши, отупело отрыгнув
яркие камни гальки
Жёлтая моча заката
поглотила всё
(Александр Пурыгин),