Литмир - Электронная Библиотека

Вид за окном оживлён такой сиростью, что сердце сжимается от ещё большей тоски и уныния. Всё это – жизнь, которая способна взволновать и вдохновить поэта. Способна подвигнуть на создание картины. Может ли это понять «румяный критик»?

На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несёт подмышкой гроб ребёнка
И кличет издали ленивого попёнка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.

Не щадил Пушкин «румяных» – критиков, читателей. Это было вариантом того, чем он их собирался дразнить и в «Отрывках из путешествия Онегина», писавшихся тогда же:

Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
Не небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи —
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых…

«Картины» были воистину «иные» – не те, к каким была приучена читающая публика; не те, какие – по признанию самого Пушкина здесь же, в «Отрывках из путешествия Онегина», – в пору расцвета своей романтической поэзии он живописал в стихах.

Таков ли был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая?
Такие ль мысли мне на ум
Навёл твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал…

В «Отрывках» весь «деревенский» пассаж он заключил такими строками:

Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пёстрый сор!

Фламандская школа упомянута недаром. Художники-фламандцы умели извлекать истинную поэзию из прозаических картин обыкновенной жизни. Они как раз и учили тому, что «прозаические бредни» могут оборачиваться перлами поэзии.

А критик… Современный Пушкину критик. Он, скорее всего, нахмурился бы при виде этих, проникших в стихи картин. Пушкин это предвидел. Он так и спрашивал своего «румяного критика», продолжая стихотворение: «Что ж ты нахмурился?» А тот, естественно, с раздражением отвечал: «Нельзя ли блажь оставить! И песенкою нас весёлой позабавить?» И – давал дёру.

«Куда ж ты?» – с издёвкой окликал его поэт.

«В Москву, – спасаясь, отвечал критик, – чтоб графских именин мне здесь не прогулять».

«Постой, а карантин!» – пытался остановить его поэт, —

Ведь в нашей стороне индийская зараза.
Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа,
Бывало, сиживал покорный твой слуга;
Что, брат? уж не трунишь, тоска берёт – ага!

Одно небольшое стихотворение. Один эпизод из жизни и впечатлений Пушкина в первую болдинскую осень. 10 октября 1830 года. Зарисовка из окна. Пушкин даже не опубликовал этих стихов. Может быть, не придавал им значения? Нет. Тому, чему значения не придавал, он не воплощал в стихи. А эта зарисовка не случайна – строфа из напечатанного в «Литературной газете» отрывка «Путешествия Онегина» тому подтверждение.

Мы-то, конечно, вчитываемся пристально. Осознаём масштаб этих стихов. И всю их выразительность, лёгкую иронию и близкую нам, россиянам, горечь. Ту горечь, которую при виде тех же неумирающих в России картин в начале XX столетия так пронзительно выразил другой русский поэт, Александр Блок:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слёзы первые любви!
Три осени Пушкина. 1830. 1833. 1834 - i_005.jpg

Море волновалось. Волны обрушивались на утёс, обдавая его пеной и брызгами. Свободная стихия не успокаивалась, не смолкала. Она требовала дани. Она отбирала имена.

К тому прощальному стихотворению он приписал посвящение, скрытое в дорогих ему инициалах «К Е. W.».

Она навсегда осталась там, за пенной чертой морского прибоя.

Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
А для тебя твой друг угас.

Другая, тоже когда-то желанная, овеянная романтикой моря и приморского города, тоже звала проститься. Она покинула Одессу за месяц до его отъезда оттуда… Никто из её поклонников не мог тогда предположить, что дни её сочтены. Она была юной, обольстительной, иностранкой в шумном, разноязычном городе. Она уезжала в родную Италию, звала, лукавя, за собой…

Для берегов отчизны дальней
Ты покидала край чужой;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленья страшного разлуки
Мой стон молил не прерывать.

Что ожидает два любящих сердца? Что они могут знать о своём будущем?

Из глубокой степной глуши вырывался призывный шёпот:

Твоя краса, твои страданья
Исчезли в урне гробовой —
А с ними поцелуй свиданья…
Но жду его; он за тобой…

И ещё в одном стихотворении, как наваждение, возникал образ этой губительной стихии. Стихотворение названо «Заклинание», но не названо имя той, которая ушла из жизни, – лишь поэтический знак, дуновение – Лейла. Но знак вмещает многое – что потерял поэт, что утрачено в жизни и становится достоянием могилы. Поэзия же способна на миг раздвинуть её роковые объятия:

О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, —
Я тень зову, я жду Лейлы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!

Это было настойчиво, как удары тяжёлых волн. Они были холодными и хранили в себе умершую страсть.

Он трижды возвращался к образам разлуки, прощания, смерти, потому что в жизни подхватывала его новая волна.

Пора: перо покоя просит;
Я девять песен написал;
На берег радостный выносит
Мою ладью девятый вал…

Этой строфой он пожертвовал в романе, который подходил к неизбежному концу. Но она точно обозначала высоту, достигнутую в повествовании об Онегине и Татьяне. Девятый вал – девятая глава станет последней в романе, начатом семь лет назад, на юге, при них, с кем он прощался навсегда. Главе этой будет суждено закончиться здесь, в глуши забытого селенья, в неотвязных думах и тоске по той, что стала самой сильной его любовью.

4
{"b":"806331","o":1}