И ведь одерживает верх. Зашвыривает подальше скребло месяца последним верным движением… И с высоты, неторопливо, раз-ме-рян-но сыплется снег… подзабытой круглой крупой саго. И не тает, но тонко царапает сердце. Сквозь саги дум о радости, воле и том беззаботном «всегда», что с проверочным неодушевлённым существительным «детство». Воодушевлённым и существенным. Важность которого не понимает никто. Ибо – только там праздник. Ибо только там живы все.
Память
Кристаллы льда, бабочками, бочком. У кого подсмотрели? Надоумил кто?! Иль ветер подсказал то?
Иней бодается рожками, смеётся, сияют его глаза. Сиятелен лес, в обрамлении белоснежных венков.
Солнце, в недолгие часы, что отведены, тщится прожечь середины стволов. Но холодное их небрежение высокомерным жаром так явно, что и отступление бесславно в меру.
А в миру… Негромкие беседы, тихие слёзы, покорность.
Красок нет. Они всё – радуга. Оттуда. Из той, непостижимой разуму пустоты. Из тех мест, где вьётся неуместный трепет надежды на то, что «всё не зря».
Бесстыдство наступления зари после бессонной ночи… очевидно столь. Сколь и простительно. Но – тешиться тишиной тщетно. И, прервав затянувшееся молчание, ворон вновь зовёт её:
– Нощь4! – И несёт на своих крылах дальше. Липкую, долгополую, леденящую.
Слава без рассуждения о ней – память. А много ли таких, памятливых? Или тех, достойных воспоминаний о себе…
Мороз
Так остро запахла берёза в печи. ХолОдностью. Пихтой. Но ладаном больше… Морозом? – в том видится довод. На пихту – … глядела, должно быть, была влюблена. А ладаном? Ладно.
Мы станем творить чудеса, чтобы грусть не казалась приличной. И будем себя сторониться. Обличий, к которым привыкли. Рядиться не станем. Не тех мы искали утех. Не искали. И дали не манят. Едва ли.
Продольна. Идёт полосой. Дорога. Кончается повод, как рвётся. Сомнительный довод – стремления. Бегство, похоже. От тех, кто не так осторожен.
И так же, началом, – берёзовый ломтик в печи. Он кричит. И.… тот запах, как ужас. Тот, ладан. Ох, неладно округ. Ох, нескладно.
Но, склоняя полено к огню, я его в тот же час разлюблю. Как бы ни было больно. Но горше – я себя ненавижу. Что больше?
Что страшнее? Да воли стекло, словно льдинка рыдает. Тепло…
Только и всего
– Руки неба в натруженных венах дерев. Древки сосен обветрены. Шелушатся тела их. Чешуйки загара, лепестками ссыпаясь…
– И редеет, состарившись, лес!!! Что ты читаешь?
– Я пишу.
– Вслух?!
– Ну, да. Пишу и пытаюсь понять, как это выглядит со стороны.
– Глупо.
– Что?
– Выглядишь глупо.
– Ну… вот…
– Да не расстраивайся. Это твоё обычное состояние.
– И в чём моя глупость, по-твоему? Растолкуй!
– Если это тебя не заденет, изволь, объясню…
И, представьте, она заговорила! Она рассказала мне о том, что играть в прятки с мышью нелепо, не давить паука подошвой преступно, а лягушки, с которыми я дружу, глупы и омерзительны. Рыб же, что замирают, подставляя спинки, дабы я пригладил их чешую, давно следовало изловить и изжарить на постном масле.
– Ты это всё всерьёз, – спросил я её, когда она перестала говорить. Я очень надеялся, что она рассмеётся задорно, как в тот день, когда мы познакомились. И скажет: «Конечно, шучу, дурачок!» Но вместо этого я услышал высокомерное и покровительственное:
– Когда ж ты повзрослеешь… Как я устала…
– Отчего? Отчего ты устала, – я не мог не поинтересоваться. И, конечно, малодушно опасался узнать ответ. Но по – другому теперь было нельзя.
– Тебе давно не шестнадцать, а ты, словно дитя. Не живёшь, а играешь в жизнь. Все вокруг для тебя – игрушки.
– Как же это… – начал было я, но она меня остановила.
– Да, эти игрушки дОроги твоему сердцу, ты их бережёшь. Но как же я? Обо мне! Когда ты будешь заботиться и обо мне!
– Прости… я не понимаю…
– Я что, не по-русски с тобой разговариваю? Конечно! Тебе проще разобрать крик о помощи шмеля, чем мой! Ты… ты… Знаешь, ты – гадкий лицемерный человек. И мне наскучило делать вид, что все эти беседы с грызунами и гадами нормальны.
– Замолчи. – попросил я тихонько, но она не унималась.
– С ними невозможно договориться! Они тебя не понимают! Они – примитивная форма жизни! Мы их или травим, или едим. Всё! Третьего не дано!
…Я молча смотрел, как она собирает вещи. Кот, которого я подарил ей на день рождения, недолго метался между нами. И, даже когда за нею захлопнулась дверь, продолжил сидеть на моих коленях, преувеличенно громко урча.
Наутро мне было стыдно выглянуть за окно. Наш разговор могли услышать. Кто-то сквозь сон, в замершем, охладевшем ко всему пруду, иные через приоткрытую форточку. Я не был уверен совершенно, но понимал, что иначе и быть не могло. Слишком громко, чересчур уверенно, был оглашён приговор всей моей жизни. На подоконнике, обычно истоптанном игрушечными пятками мышей и исцарапанном птичьим маникюром, теперь было совершенно пусто. Так же, как и у меня на сердце.
Прижавшись лбом к стеклу, я тщился разглядеть мышь, что днями хлопотала внизу, в мёрзлой траве, прильнувшей к стене дома. Но её не было. Природа отшатнулась, отстранилась от меня, всматриваясь, – не ошиблась ли, подпустив к себе так близко. Я едва не зарыдал, но тут, откуда-то сверху, из щели, прямо на руку слетела божья коровка. Она нарочно прервала свой сон, чтобы утешить и заступиться за меня.
Я так обрадовался! И, не мешкая, захлопотал: затопил печь, поставил чайник. И уже к полудню кот властными жестами через стекло руководил очередью птиц, слетевшихся на подоконник пообедать. А божья коровка пила сладкий чай, взобравшись на край блюдца. Нам было уютно. Даже без той, женщины, которую любил больше, чем себя… Не знаю, насколько не прав был я, что дал ей уйти. Но я точно был виноват в том, что не понял, кто она, раньше. Только и всего.
Под утро
К утру ему стало нехорошо. Пепельный цвет лица выдавал крайнюю степень утомления. Он, наконец, позволил себе присесть и слегка ослабить галстух. Из-за вОрота показалась полоска чистой белоснежной кожи… Девицам из кордебалета стало совестно. Ведь он, так же, как и они, трудился ночь напролёт. Даже, быть может, немногим больше! Когда, сохраняя невозмутимое и любезное выражение лица, он провожал поздних гостей к гардеробу и на выход, девушки едва ли не падали и ложились, где придётся. А он всё стоял и ждал, покуда последний из посетителей не скроется из виду. Девицы дремали при любом удобном случае. И часто, театрально закатывая глаза, воздевали руки к небу, и стенали о том, «как надоело… всё это!» Стыдно признаться, но им приходилось даже обтирать себя сухим. Украдкой, в укромных уголках. А он… Он был стоек выше меры, и не давал усомниться в этом никому. Раз в месяц он исчезал ровно на сутки, но это был единственный, оговоренный контрактом день, когда заведение было вынуждено обходиться без его услуг.
Теперь же… Девушки были в относительном порядке, а ему явно нездоровилось.
– Тяжёлая ночь, – оглядев девиц, и почти не стесняясь внезапного недомогания, так как даже оно было ему к лицу, и продолжил, – Такое ощущение, что весь город нынче был у нас.
Девушки, в облегчении от того, что он сумел, наконец перевести дух и заговорил, наперебой стали уверять, что не видели ещё такого скопления гостей. А виной всему оттепель, которая открыла форточки и двери, да вытолкала взашей всех, кто сидел взаперти из-за морозов…
В комнату взошла кастелянша. Поморщив, как и положено замужней даме, нос в сторону тех, кто не может себе позволить дневную смену, она отдёрнула гардины. Натянула и расправила голубоватый с розовыми разводами тюль. Не задерживаясь дольше, пошла наводить порядок в других местах. Честно говоря, она слегка завидовала тем, кто работал по ночам, и охотно присоединилась бы к ним… По её виду этого было не понять, но она прекрасно осознавала свою ущербность. Так как даже в юности не могла похвастаться хорошей фигурой или терпением, а в ярком наряде выглядела бы и вовсе нелепо.