Что-нибудь в этом роде ожидал я увидеть, всматриваясь в страницу газеты, что-нибудь безобидное, но вместо этого прочитал заголовок: «Хозяйка ада», – который не понял, однако женщину на фотографии сразу же узнал. Тетя Маргит. В марте 1945 года она якобы участвовала в зверском убийстве 180 евреев в австрийском пограничном городке Рехниц. Мол, она устроила празднество, танцевала и выпивала, а около полуночи для развлечения приставляла пистолет к голове кого-нибудь из этих обнаженных мужчин и женщин и нажимала на курок.
– Спасибо, – сказал я, отложил текст в сторону и устремил взгляд на буквы, мерцающие на экране компьютера. У меня было еще два часа для работы над текстом об этом голландском доноре спермы.
Тетя Маргит? Та самая, с ее кончиком языка.
Когда я был ребенком, мы три раза в год обедали с тетей Маргит, и всегда в самых дорогих ресторанах Цюриха. Отец начинал чертыхаться уже по дороге туда и в нашем белом «опеле» курил сигарету за сигаретой, а мать перед поездкой причесывала пластмассовым гребешком мои волосы. Мы называли ее тетя Маргит, никогда просто Маргит, словно тетя была своего рода титулом. Она вышла замуж за дядю моего отца, но этот брак с самого начала был сущим несчастьем. Она – немка, миллиардерша из фамилии Тиссен, ее муж – обедневший венгерский граф. Маргит была высокого роста, верхняя часть ее фигуры казалась массивной при ее тонких ногах. В моей памяти она всегда была одета в костюм, застегнутый под горло, с шелковым шейным платком с изображением лошадей, носила сумочку цвета бордо из крокодиловой кожи, с золотыми пряжками и, рассказывая о течке косуль или плавании на корабле по Эгейскому морю, в паузах между фразами высовывала кончик языка, словно ящерица. Я сижу как можно дальше от нее – тетя Маргит терпеть не могла детей – и, ковыряя вилкой рагу из телячьей печени, то и дело поглядываю на нее. Мне хочется увидеть ее язык.
После ее смерти мы редко говорили о ней, и мои воспоминания об этих обедах померкли – до того самого дня, когда я прочел в газете об австрийском местечке под названием Рехниц. Об этом празднестве. О кровавой расправе. О 180 евреях, которых, перед тем как расстрелять, заставили раздеться догола, чтобы трупы разлагались быстрее. А тетя Маргит? Она была одной из участниц.
Я позвонил отцу спросить, знает ли он об этом. Он молчал, послышалось, как он откупорил бутылку вина. Я словно видел его перед собой на том потертом диване, который я так любил, у него в гостиной в Будапеште.
– У Маргит бывали любовные связи с нацистами, об этом говорили в нашей семье.
– В газете написано, что она устроила празднество и в качестве кульминации, на десерт, собрала в конюшне 180 евреев, а гостям раздали оружие. Все были вдребезги пьяные. Все могли в этом участвовать. В том числе и Маргит. В статье ее называют «хозяйкой ада». В английских газетах о ней говорится как о «killer countess»[1]. А Bild[2] вынесла в заголовок: «Графиня Тиссен: на вечеринке с нацистами дала расстрелять 200 евреев».
– Чепуха. Было совершено преступление, но чтобы Маргит имела к нему какое-либо отношение? Я всегда считал это неправдоподобным. Она была чудовищем, но на такое она была не способна.
– Но почему Маргит была чудовищем?
* * *
До газетной статьи о Рехнице и тете Маргит история моей семьи меня не особенно интересовала. Меня это почти не касалось. Если бы я родился в Венгрии, все было бы по-другому, там – места и памятники моих предков. Но я вырос не в Будапеште, а в четырехкомнатной квартире на окраине Цюриха. Когда мне было восемь лет, мы переехали на сотню метров дальше, в серый секционный дом в виде кубика Рубика, который тогда, в восьмидесятых годах, крутил чуть ли не каждый. У нас в саду был стол для пинг-понга и оставленный прежними владельцами громадный холодильник, как у американцев. Если открыть морозильник и сунуть голову глубоко внутрь, за упаковки замороженного горошка, там всегда так приятно пахло. Еще лучше я помню запах бензозаправки; возле нее мы останавливались иногда вечером, возвращаясь от друзей моих родителей, которых навещали каждое воскресенье. Мы – два брата и я – сидели втроем на заднем сиденье; и я всякий раз надеялся, что нам нужно будет заправиться. Тогда я опускал стекло, закрывал глаза и дышал через нос. Запах бензина, холодный воздух, и мы все вместе в этой машине по дороге домой, – столь защищенным, как тогда, я себя никогда больше не чувствовал. А когда мы наконец приезжали, я притворялся спящим, чтобы отец отнес меня в мою комнату. Касаясь носом его рубашки, я чувствовал запах вина, и сигарет, и лета. Таким было мое детство.
Подобно китам, которые, чтобы произвести на свет детенышей, уплывают в спокойные воды, мои родители отделились от остального мира и осели здесь. Но в отличие от китов, которые, возвращаясь, снова оказываются в океанских глубинах, мои родители сели на мель на окраине города.
Быть может, они прятались от своего прошлого. От воспоминаний о Венгрии, о войне, о бегстве, о поисках убежища.
Возможно, просто хотели начать все сначала в новом, незапятнанном месте, не думать о прошлом, хотели сделать тихую европейскую окраину своим домом. И это им почти удалось.
Швейцария вполне подходит для попытки начать все сначала и забыть о бремени прошлого, ибо в этой стране ничто не напоминает о Гитлере или о Сталине. Оба тоталитарных режима прошлого века, национал-социализм, коммунизм, концентрационные лагеря, ГУЛАГ – всего лишь главы в школьных учебниках истории. Едва ли можно себе представить, что здесь есть хоть один памятник жертвам войн, хоть одна семья, не считая новоприбывших, история которой была бы связана со всеми этими ужасами. Никогда не услышишь вопроса: «Дедушка, скажи, что ты делал во время войны?» Никого не депортировали и не убивали в газовых камерах. Здесь не нужно ни с чем «примиряться», здесь нет ничего, что «вызывает воспоминания», – формулировки, постоянно появляющиеся в газетах, когда речь заходит о других странах. Здесь не бывает всеобщих катастроф или кризисов, за исключением банковских. Швейцария знает только годы благополучия, надежности и беззаботности, и прежде всего так было в моей юности, в девяностые годы, когда жизнь становилась все более разнообразной и на выходных люди в пригородах Цюриха садились на велосипеды и колесили среди озер, – это называлось biken[3].
Столь великолепная идиллия, можно было бы думать, на всё накладывает отпечаток. Подобная беспечность распространяется и на семейное счастье. Не у всех.
Ни мой отец, ни моя мать не чувствовали себя дома в Швейцарии, наиболее защищенной, словно толстой ватной подкладкой, стране Европы. Хотя они выучили швейцарский немецкий и катались на лыжах; купили тостер, когда все их покупали; зимой ели раклет, обмакивая картофель в расплавленный сыр, разве что с бо́льшим количеством паприки, чем другие. На самом же деле они всего лишь принимали участие в жизни страны, когда это было необходимо. Они любезно здоровались с соседями, хотя, вообще-то, им хотелось незаметно пройти к своему автомобилю. В глубине души они посмеивались над Швейцарией и швейцарцами, по крайней мере, мне казалось так раньше. Звучавшие порой ксенофобские замечания других жильцов, что за необычные фамилии мы носим или что для иностранцев мы говорили на вполне приличном немецком, или что наш тронутый ржавчиной автомобиль здесь как-то не к месту, их не заботили, ибо они знали, что никогда не пустят здесь корни. Швейцария как страна всегда была для них немного игрушечной, жизнь там какая-то ненастоящая, во всяком случае, в ней нет взлетов или падений, счастья или страданий. Ибо тот, кто не потерял во время войны как минимум нескольких родственников, кто не пережил того, что оккупационная власть, будь то немцы или русские, всё разрушила, тот не мог утверждать, что действительно понимает что-либо в жизни. Страдания – именно они оказывались твердой валютой; счастье, идиллия ничего не стоили. Прошлое для них было всегда важнее, чем будущее, прежнее – всегда лучше, чем нынешнее.