– Ну как, живой? – крикнул капитан.
– Чего гавкаешь! – ответил с берега старик. – Все одно, не миновать тебе здоровкаться с Андреем Гоном.
Пароход отошел.
В то лето по Черниговской губернии и по всему Полесью бродили неуловимые разбойничьи шайки. Они налетали на фольварки, на поместья, грабили почту, нападали на поезда.
Самым смелым и быстрым из всех атаманов был Андрей Гон. Отряды драгун и стражников обкладывали его в лесах, загоняли в непроходимые полесские топи, но Андрей Гон всегда вырывался на волю, и зарева пожаров снова шли следом за ним в темные ночи.
Вокруг Андрея Гона уже плела свою сеть легенда. Говорили, что Андрей Гон – защитник бедняков, всех обездоленных и сирых, что нападает он только на помещиков, что сам он не то черниговский гимназист, не то сельский кузнец. Имя его стало символом народного мщения.
Я ехал на лето как раз в те места, где хозяйничал Андрей Гон, к дальним моим родственникам Севрюкам. У них в Полесье была небогатая маленькая усадьба Иолча. Поездку эту мне устроил Боря. Севрюков я совершенно не знал.
– Ты отдохнешь в Иолче, – сказал он. – Севрюки люди со странностями, но очень простые. Они будут рады.
Я согласился поехать в Иолчу, потому что другого выхода у меня не было. Я перешел в восьмой класс гимназии. Только что я сдал экзамены, и мне предстояло томительное лето в Киеве. Дядя Коля уехал с тетей Марусей в Кисловодск. Мама оставалась в Москве. А в Городище я не хотел ехать, потому что из писем дяди Илько догадывался, что у него начались нелады с тетушкой Дозей. Всякие семейные неурядицы меня пугали. Я не хотел больше быть их свидетелем и невольным участником.
На второй день к вечеру пароход подвалил к низкому полесскому берегу Днепра. Тучи комаров зудели в вышине. Багровое солнце опускалось в беловатый пар над рекой. Из зарослей тянуло холодом. Горел костер. Около костра стояли поджарые верховые лошади.
На берегу меня ждали Севрюки: худой человек в сапогах и чесучовом пиджаке – хозяин поместья, невысокая молодая женщина – его жена и студент – ее брат.
Меня усадили на телегу. Севрюки вскочили на верховых лошадей и, гикая, помчались вперед размашистой рысью.
Они быстро скрылись, и я остался один с молчаливым возницей. Я соскочил с телеги и пошел рядом по песчаной дороге. Трава по обочинам стояла в темной болотной воде. В этой воде тлел, не потухая, слабый закат. Равномерно посвистывая тяжелыми крыльями, пролетали дикие утки. Из кустов серыми лохмотьями, припадая к земле, выползал туман.
Потом сразу закричали сотни лягушек, и телега загрохотала по бревенчатой гати. Показалась усадьба, окруженная частоколом. На поляне в лесу стоял странный восьмиугольный деревянный дом со множеством веранд и пристроек.
Вечером, когда мы сидели за скромным ужином, в столовую вошел сутулый старик в постолах и картузе с оторванным козырьком. Он снял с плеча длинное охотничье ружье и прислонил к стенке. За стариком, кляцая когтями по полу, вошел пегий пойнтер, сел у порога и начал колотить по полу хвостом. Хвост стучал так сильно, что старик сказал:
– Тихо, Галас! Понимай, где находишься!
Галас перестал бить хвостом, зевнул и лег.
– Ну что слышно, Трофим? – спросил Севрюк и, обернувшись ко мне, сказал: – Это наш лесник, обходчик.
– А что слышно? – вздохнул Трофим, садясь к столу. – Все то же. В Лядах подпалили фольварк, а за Старой Гутой вбылы до смерти папа Капуцинского, царствие ему небесное. Тоже, правду сказать, был вредный и подлый старик. Кругом всех убивают и рушат, только вас одних милуют. Странное дело! И чего он вас не трогает, тот Андрей Гон? Неизвестно. Может, прослышал, что вы и простому люду доверчивые. А может, еще не дошли до вас руки.
Жена Севрюка, Марина Павловна, засмеялась.
– Вот так он все время, Трофим, – заметила она. – Все удивляется, что мы еще живы.
– И живите себе на здоровье, – сказал Трофим. – Я не против. А за поводыря слыхали?
– Нет, – живо ответила Марина Павловна. – А что?
– Да что? Завтра его ховать будут. В Погонном. Поехать бы следовало.
– Мы поедем, – сказала Марина Павловна. – Непременно.
– За то вам Бог много прегрешений отпустит, – вздохнул Трофим. – И меня с собой прихватите. Мне туда идти через силу.
Трофим оглянулся на окно и спросил вполголоса:
– Никого лишнего нету?
– Все свои, – ответил Севрюк. – Говори.
– Так вот, – таинственно сказал Трофим, – в корчме у Лейзера на Брагинке собрались майстры.
– Кто? – спросил студент.
– Ну, майстры, могилевские деды.
– Погоди, Трофим, – сказал Севрюк. – Дай людям объяснить. Они про могилевских дедов ничего не знают.
Тогда я впервые услыхал удивительный рассказ о знаменитых могилевских дедах. После этого рассказа время сдвинулось и перенесло меня на сто лет назад, а может быть, и еще дальше – в Средние века.
Издавна, еще со времен польского владычества, в Могилеве на Днепре начала складываться община нищих и слепцов. У этих нищих – их звали в народе «могилевскими дедами» – были свои старшины и учителя – майстры.
Они обучали вновь принятых в общину сложному своему ремеслу – пению духовных стихов, умению просить милостыню – и внушали им твердые правила нищенского общежития.
Нищие расходились по всему Полесью, Белоруссии и Украине, но майстры собирались каждый год в тайных местах – в корчмах на болотах или в покинутых лесных сторожках – для суда и приема в общину новых нищих.
У могилевских дедов был свой язык, непонятный для окружающих.
В неспокойные времена, в годы народных волнений, эти нищие представляли грозную силу. Они не давали погаснуть народному гневу. Они поддерживали его своими песнями о несправедливости панской власти, о тяжкой доле замордованного сельского люда.
После этого рассказа Полесье, куда я сейчас попал, представилось мне совершенно иным, чем раньше. Оказалось, что в этом краю болот, чахлых лесов, туманов и безлюдья тлеет, не погасая, подобно длинным здешним закатам, огонь мести и обиды. С тех пор мне казалось, что сермяги нищих пахнут не хлебом и пылью дорог, а порохом и гарью.
Я начал присматриваться к слепцам, к убогим и понял, что это особое племя не только несчастных, но талантливых и суровых волей людей.
– Зачем они собрались в корчме на Брагинке? – спросил Севрюк.
– Их дело, – неохотно ответил Трофим. – Что ни год, то они собираются. Стражники тут шныряли?
– Нет, – ответил Севрюк. – Говорят, были вчера в Комарине.
– Ну так! – Трофим встал. – Спасибо. Пойду на сеновал, отдохну.
Трофим ушел, но не на сеновал, а в лес и появился только на следующий день утром.
Марина Павловна рассказала мне историю мальчика-поводыря.
Два дня назад слепец с поводырем забрел в усадьбу богатого помещика Любомирского. Его погнали со двора. Когда слепец вышел за ворота, сторож-ингуш (тогда многие богатые помещики держали у себя в имениях наемную стражу из ингушей) спустил на слепца цепного пса-волкодава.
Слепец остановился, а поводырь испугался и бросился бежать. Волкодав догнал его и задушил. Слепец спасся только тем, что стоял неподвижно. Волкодав обнюхал его, порычал и ушел.
Крестьяне подобрали мертвого мальчика и принесли в село Погонное. Завтра мальчика будут хоронить.
Мне нравились Севрюки. Марина Павловна была великолепной наездницей и охотницей. Маленькая, очень сильная, с протяжным голосом, она ходила быстро и легко, судила обо всем резко, по-мужски, и любила читать длинные исторические романы вроде «Беглые в Новороссии» Данилевского.
Севрюк казался человеком больным. Он был очень худой, насмешливый. Он не дружил ни с кем из соседей, предпочитал общество крестьян-полещуков и занимался своим небольшим хозяйством. А брат Марины, студент, все дни пропадал на охоте. В свободные часы он набивал патроны, отливал дробь и чистил свою бельгийскую двустволку.
На следующий день мы поехали в село Погонное. Мы переправились на пароме через глубокую и холодную Брагинку. Ивовые берега шумели от ветра.