Засветло Федор вернулся в Уральское с твердым намерением передать больным в целости и сохранности все продукты, посланные торговцами.
Глава тридцать третья
Больной, вспухший Тереха лежал на лавке.
– А где Пахом? – спросил Барабанов.
– В стайке, – ответила бледная Аксинья, перебиравшая какие-то грязные тряпки.
– Не хотели должать, да, видно, придется, – сказал Тереха. – Надо куда-то ехать.
Вошел Пахом. Барабанов заговорил с ним:
– Ты, сказывают, в Бельго собрался. Не езди, я тебе и муки и крупы привез, луку. Лавочник прислал. Узнал, что ты хвораешь, и прислал. Без денег, даром…
И Федор стал передавать Бормотовым подробности своего разговора с Гао.
Пахом заробел.
– Нет, не надо нам, – вдруг сказал он, выслушав рассказ Федора, – бог с ним… Уж как-нибудь пробьемся.
– Чудак! Ведь он даром, как помощь голодающим.
– Нет, не надо.
– Не бери, Пахом, – подхватил Тереха. – Не бери! Как-нибудь цингу перетерпим. И не езди… дорога плохая.
– Их обманывали, обманывали… – как бы извиняясь за мужиков, заговорила Аксинья.
Федор рассердился:
– Да ведь ты только что в лавку собирался. Как же так? Сам не лечишься, поднять себя не можешь и другим лечить не даешься? Что ты за человек? Возьми в толк! Мне-то как быть теперь? Куда эту муку? Я для тебя старался, вез, к пасхе тебе желал угождение сделать.
– Убей – не возьму! – стоял на своем Пахом. – Прощения просим.
– Быть не может, чтобы даром! – с уверенностью молвил Тереха.
– Вот тебе крест! Не веришь – съезди в Бельго… Не хочешь даром брать – пусть цену назначит. Мне какое дело? Человек просил передать.
– Не поедем в Бельго: делать там нечего.
– Да ты не бойся.
– Вот луковку возьму. За луковку ничего не станет, – ухмыльнулся Пахом и с видимым удовольствием взял пару луковиц. – А муки не надо.
– Гао обижается, что помощи не принимаем.
– Нам такой помощи не надо. Мы без нее проживем, – твердо ответил Пахом. – Все равно теперь уж скоро весна. Не знаю, сплав вовремя придет, нет ли… Парень-то кормит нас, мясо таскает, – кивнул отец на Илюшку.
– Вот тварь, какой нравный у нас Пахом! – выходя, бормотал Федор. – Никак на его не угодишь, что ни делай, а он как раз поперек угадает.
* * *
С тех пор как отец и дядя заболели и перестали вырубать лес, Илюшка целыми днями пропадал в тайге. Казалось, он даже был доволен тем, что мужики заболели.
Ни у кого ничего не расспрашивая, он совершенствовался в охоте. В верховьях Додьги он убил кабана, сделал нарты и привез на себе мясо.
Сильный и выносливый, он ел сырое мясо, сырую рыбу, глодал какую-то кору в тайге и цинге не поддавался.
Илюшка давно поглядывал на Дельдику. Впервые увидев ее, он, словно изумившись, долго смотрел ей вслед. Встретив ее другой раз при ребятах, он поймал девочку и натер ей уши снегом. Маленькая гольдка закричала, рассердилась и полезла царапаться. Илюшке стало стыдно драться с девчонкой – он убежал.
– Она тебе морду маленько покорябала, – насмехались ребята.
Русские девчонки прибежали к Анге жаловаться:
– Тетя, вашу Дуньку мальчишки обижают.
– Тебя обижали? – спросила Анга.
Дельдика молчала. Ее острые черные глаза смотрели твердо и открыто.
Однажды Илюшка наловил рябчиков. Аксинья велела несколько штук отнести Анге. Бердышовой дома не было: она строила балаган в тайге. Илюшка отдал рябчиков Дельдике и засмотрелся на нее. Гольдка вдруг засуетилась, достала крупных кустовых орехов и угостила ими Илюшку.
На другой день Санка, не желая уступить товарищу в озорстве, поймал Дельдику на улице и опустил ей ледяшку за ворот. Подбежал Илюшка и сильно ударил Санку по уху. С тех пор все смеялись над Илюшкой и дразнили его гольдячкой.
– Илья Бормотов за Дунькой ухлестывает!
– У-у-у, косоглазая! – без зла и даже как бы с лаской в голосе говорил Илья о Дельдике.
Он опять наловил рябчиков и отнес их Бердышовой. На этот раз Анга была дома. Парень отдал дичь и присел на лавку, ожидая, не заговорят ли с ним. Однако ни Анга, ни Дельдика не выказывали ему никакого внимания. Бердышова всхлипывала, тяжело дышала и куда-то собиралась. У нее были испуганные глаза. Дельдика помогала ей одеваться.
Илюшка, видя, что тут не до него, загрустил и побрел домой.
Глава тридцать четвертая
– Не жалей невода! Еще невод сделаем, – говорила, обращаясь к Улугу, его жена Гохча. – У меня такой чирей на шее! Сильно болит, стыдно в люди показываться. С шишкой, что ли, на праздник ехать, чтобы люди смеялись? К русской лекарке меня свези, пусть полечит. Все соседки к ней ездят, все знают старуху. Одни мы не знаем, совсем стыдно.
– Может быть, бельговцы не захотят мириться, – нерешительно возражал муж. – Только даром будешь лечиться. И так пройдет.
– Ой-ой, как болит! Все равно поедем… Такой большой чирей! – жаловалась Гохча. – Ай-ай, как сильно хвораю! А про невод не поминай! Хоть бы был хороший! А то совсем старый. Совсем его не жалко!.. Ай-ай, как сильно хвораю!.. Ничего ты не знаешь, по-русски говорить не умеешь… Все от русских чего-нибудь узнают. Что ты за человек? И хорошо, что невод у тебя отобрали! А то новый бы никогда не завел.
«Крепкий и очень хороший был невод», – думает Улугу.
– Гохча к русским собирается, – смеялись соседи. – Хочет, чтобы Улугу по-русски выучился.
– Не езди, бабу не вози, – пугал соседа старик Денгура, – тебе худо будет: тот мужик, который тебя летом поколотил, он сын русской шаманки, он опять обидит. Русские – плохие люди. Кто к ним ездит, еще хуже заболеет.
– Чего не езди? Езди! Не бойся! – восклицал Писотька. – Старуха хорошо лечит. Мне парнишку поставила. Самый лучший баба-шаман. Когда Егорка невод отбирал, долго смотрел на тебя?
– Нет, однако, недолго. Один раз меня толкнул, потом ругался.
– Ну, не узнает! Один раз ударил? Тогда не узнает.
– Ты бы его бил, тогда бы он узнал, – усмехнулся сын Писотьки Данда, и все засмеялись.
Толстогубый, с широким мясистым носом, высокий и широкоплечий Данда с годами все более становился похожим на китайца. Ростом и силой он даже превосходил самого здорового из них – работника Шина.
Данда вел все торговые дела Писотьки. Это был парень смелый, дерзкий на язык, просмешник, а в ссорах и в торговых делах мстительный и жестокий. Должники боялись его не меньше, чем бельговских лавочников.
Богатство Писотьки сколочено было с помощью Данды. Это он рискнул разорить ловушку Бердышова за то, что Федор украл соболя. Он горячо любил Писотьку, которому, как все предполагали, не был сыном.
– Тебя Егорка никогда не узнает, – продолжал Данда с загадочным видом, и все заранее покатывались со смеху. – Для русских все мы на одно лицо. Только у кого длинные носы, тех они друг от друга отличают. Длинноносых понимают, – при общем смехе и веселье схватил он Улугу за плоский, едва выдававшийся нос. Такие шутки над бедным стариком прощались Данде.
– А ты зачем мне поперек слово говоришь? – вдруг с обидой обратился Денгура к Писотьке. – Конечно, русские плохие люди, воришки. Все украдут… На берегу ничего нельзя оставить – все утащут, а лечить совсем не умеют: от них все болезни.
– Тяп-тяп, – передразнил старика Данда. – Знаю, тебе не нравится, что мы с русскими знакомы. Чего, охота опять, как при маньчжурах, старостой быть?
Насмешка была злая и попала в цель. Старик обиделся и умолк.
– Охота тебе чужим служить? Твое время никогда больше не вернется. Теперь надо по-другому жить. Эй, Улугу, Улугу! – вдруг тонким голоском закричал Данда. – Ты по-русски не знаешь, как будешь жену лечить!
На другой день Улугу повез жену в Уральское.
– Лечить-то они хорошо умеют, – ворчал Улугу, – а вот разве хорошо невод отбирать? Тот старик вместе со старухой живет, я его встречу, что с ним буду говорить? Смешно! Неужели русские, у кого широкие, правильные лица, тех друг от друга не отличают, а у кого лица узкие и носы длинные, только тех узнают? Смешно! Неужели такие дураки?