Однажды Егор позвал Барабанова ловить сазанов подо льдом.
Федор охотно согласился рыбачить. Все утро мужики провели на льду неподалеку от поселья. Возвращаясь в обед домой, рыболовы заметили вдали, на снегах, движущуюся черную точку.
– Кто-то едет снизу, – вымолвил Егор.
– Гольд на собаках, – отозвался Санка.
– Видишь, что ль?
– Нет, не вижу, – ответил парнишка, – а шибко быстро бежит.
Точка скрылась за торосами, и переселенцы разошлись по землянкам. Немного спустя Егор вышел еще раз поглядеть, кто же все-таки едет.
Из торосников, которые тянулись верст на пять, на простор гладкого снега вылетела собачья упряжка. Псы мчались во всю прыть, направляясь наискось к землянкам.
«Какой-то гольд к нам торопится, – подумал Егор. – Не от Ивана ли?»
Поравнявшись с кузнецовской землянкой, ездок в шубе соскочил с нарт, завернул их за дужку прямо на поселье и густо рявкнул на собак:
– Кой!
Псы свернули в сторону и снова рванули нарты. Судя по низкому, густому голосу, ехал русский.
На косогор взлетела дюжина огромных золотистых псов. Тут-то Егор разглядел седока. Упряжкой правил здоровенный курносый поп в мохнатой китайской шубе.
– Торо! – воскликнул поп, втыкая палку в снег.
Нарты остановились.
– Батюшка, свет ты наш, отец родной! – выбежав из землянки, восклицал прослезившийся Барабанов.
– Заходите в жило, батюшка, – приглашал Егор, осторожно подступая к упряжке, – а мы управимся с собаками.
– Умеешь разве? – спросил его поп.
– Да как-нибудь.
– Нет уж, давай я сам, – возразил священник.
Из всех землянок выскочили переселенцы и обступили попа. Он возился с собаками, изредка поглядывая на собравшихся. Сермяги, рваные шапки, лапти, куртки «крестьянского», еще в России катанного сукна, бледные лица, всклокоченные бороды, лихорадочно блестевшие глаза, худенькие полуодетые ребята, девочки-подростки, строгие и молчаливые, как взрослые бабы, темнолицые изможденные женщины с нахмуренными бровями, вот-вот готовые безудержно зарыдать и заговорить о своих бедах, – все это уже было знакомо попу, не впервые видел он нужду, голод и болезни переселенцев.
– Как поселье-то назвали? – весело, густым басом спрашивал он, приглядываясь к лицам мужиков.
– Да еще без названия живем, – угодливо ответил Федор. – Так Додьга и Додьга прозываем.
– Сами-то с Урала, слыхал?
– Оттель, батюшка.
– Ну вот и поселье-то Уральским надо называть.
– Да так и зовем! – сказал Егор.
Управившись с собаками, священник подозвал Кузнецова, которого сразу отличил как мужика крепкого и покладистого.
– Веди к себе, богатырь, – вымолвил он. – У тебя стану. Как зовут-то тебя?
– Егором, батюшка.
– В честь святого Георгия-победоносца, – улыбнулся поп.
– Он у нас округ гольдов и китайцев побеждает, – прыснул Илюшка Бормотов.
Все с недоумением посмотрели на парня, словно спрашивая его, зачем он нарушает торжественность минуты.
– Уймись, ты! – Агафья ткнула Илюшку под ребро так, что у того дыхание перехватило. – Нетёс!
Мужики вошли в землянку Кузнецовых. Бабы захлопотали. Запылала печь. Переселенцы тесно уселись на лавках. Поп, отдохнувши, помолился, бабы тихо плакали, мужики хмурились. Всем им молитва напомнила о родине. Только ребятишки, позабывшие церковную службу, слушали попа более с любопытством и страхом, чем с благоговением.
Амурский «наездной» увидел в этот день всех переселенцев.
Когда к Кузнецовым пришла Анга, поп бойко заговорил с ней по-гольдски, как природный гольд. Жизнь здешнюю он знал не хуже Бердышова, но был разговорчивее его и отвечал охотно на любой вопрос. Он знал, как чистить и корчевать тайгу, советовал крестьянам приглядывать по окрестности места под заимки, объяснял им, когда и как лучше пускать палы, понимал толк в хлебопашестве, в охоте и рыболовстве; священник был знаком с большинством амурских торговцев, знал, когда, в каких селениях и какие бывают цены на товары, сам разбирался в мехах, как заядлый пушнинник. Он меньше всего говорил о божественном и более толковал о хозяйственных делах, ободрял мужиков, уверял, что тайги и дичи страшиться не следует, что здешний край – золотое дно и что тут только лодыри не разбогатеют.
На следующий день поп отслужил молебен в землянке Кузнецовых, помолился об исцелении болящих, покропил водой стены и самих хозяев, потом обошел все землянки, сараи и скотники, освящая строения, кропя коров, коней и птицу.
Анга заказала себе отдельный молебен с водосвятием и по совету Дарьи попросила попа прочесть молитву за путешествующих, чтобы Иван благополучно вернулся из города.
Вечером поп крестил «дорожного», родившегося на плоту, сына Силина и «амурскую», родившуюся на Додьге, дочь Пахома. Крестным Феклина «дорожного» стал Федюшка, а крестной – Анга, выполнявшая все обряды с особенным усердием. Приезд попа ободрил больную Феклу – в эти дни она стала выходить из дому.
Несмотря на то что, по сути дела, поп помощи переселенцам не оказывал, приезд его подействовал на них благотворно. У них побывал свежий человек, который хотя и наскоро, но все же вошел в беду каждого, выслушав всех, дал много полезных советов и своими молебнами доставил крестьянам торжественные минуты, которых они давно уже не испытывали. Они верили, что теперь им станет лучше, и от этого, казалось, чувствовали себя поздоровей.
Помочь цинготным поп был не в силах, но обещал походатайствовать в городе, чтобы на Додьгу прислали фельдшера.
Между прочими делами поп, как оказалось, имел из города поручение от пароходной конторы договориться с мужиками о поставке дров для пароходства. Он объявил цены на дрова, условился, какая семья и сколько подряжается выставить сажен, а в довершение всего роздал небольшие задатки.
Наутро, благословив на прощанье всех жителей Додьги, поп укатил на своих собаках дальше, объезжать приход, разбросанный на сотни верст.
– Вот те и поп! – печально усмехнулся дед, глядя на реку, где батюшка помахивал палкой и покрикивал на собак. – Да это не поп, а жиган. Эх, Сибирь, Сибирь!.. – жаловался старик. – Попы – и те торгованы…
Ничто не радовало старика на новоселье. Здешняя жизнь казалась ему ненастоящей, словно она только снаружи была подделана под российский лад, а в сердцевине оставалась чужой и непонятной. Здесь все было не так, как привык он видеть и понимать на родине. Он вырос и состарился на пашне, политой потом его отца и деда, и настолько привык за свои шестьдесят лет к родной природе, что только ее и считал настоящей. Видя, что тут слой перегноя тонок и близка глина, он не верил, что здесь земля будет долго родить хлеб. Снега тут таяли поздно, лето было жарче, чем на родине, зима студеней и ветреней; почва, где ни ступал дед на берег, все лето оставалась мокрой; приметы погоды не сходились ни с одним праздником; леса были завалены гниющим буреломом и заболочены; травы росли быстро и, превращаясь в дудки, не годились на корма; богатства края – рыба, меха, леса – не радовали деда, словно он видел их в сказке или на картинке, а не наяву.
Здешние жители, как и все сибиряки, по его мнению, поголовно были жиганами и варнаками.
– С чего бы им иначе сюда идти? – говорил дед. – Либо сами убежали, либо сослали их на каторгу.
И наконец даже здешний «наездной» священник, о существовании которого дед слыхал прежде и которого ожидал он с нетерпением, оказался таким же варнаком. Более всего поп допытывался, добывают ли переселенцы меха и подрядятся ли заготовлять дрова для пароходства, и менее всего поминал про бога.
Молодые мужики не заметили в священнике того, что увидел дед. «Откуда им знать… И этим довольны – много ли им надо? – думал Кондрат. – Молодым-то кто помахал кадилом, тот и поп».
Сыновья и внуки, видя, что дед печалится, старались хоть немного оживить его.
– Тепло уж на улице, солнышко-то пригревает, – заговорил с отцом Егор.
– Греет, да плохо. У нас солнце об эту пору ниже, а теплей, – возражал дед. – Тут хоть солнце и выше, а земля студеней.