И теперь, когда незнакомец в квартире моего отца заговаривает со мной, я машинально отвечаю по-английски:
– Я дочь Адама. А вы кто?
– Ты застала меня врасплох, – говорит он, хлопнув себя по груди, потом плюхается на тахту, широко раздвинув колени.
– Вы друг моего отца?
– Да, – говорит он, потирая шею сквозь раскрытый ворот рубашки. Волосы у него на груди редкие и седые. Он жестом приглашает меня сесть, будто это я явилась без предупреждения к нему в гостиную, а не наоборот. Меня он разглядывает сияющими глазами. – Я мог бы и догадаться. Ты на него похожа. Только красивее.
– Вы не сказали, как вас зовут.
– Вооз.
Отец никогда никакого Вооза не упоминал.
– Я очень старый его друг, – произносит незнакомец.
– А откуда у вас ключи?
– Он разрешает мне пользоваться квартирой, когда его тут нет. Так, изредка, когда я бываю в городе. Я ночую во второй спальне и проверяю, как тут дела. В прошлом месяце была протечка от соседей сверху.
– Мой отец умер.
Какое-то время он молчит. Я чувствую, что он меня рассматривает.
– Я знаю. – Он встает, поворачивается ко мне спиной и легко поднимает тяжелую сумку с продуктами, которую поставил, когда вошел в квартиру. Я ожидаю, что он уйдет, как поступил бы любой нормальный человек, но он идет на кухню. – Я приготовлю поесть, – говорит он не оборачиваясь. – Если ты проголодалась, через пятнадцать минут все будет готово.
Я сижу в гостиной и смотрю, как он ловко нарезает овощи, бьет яйца и копается в холодильнике. Меня раздражает, что он тут явно чувствует себя как дома. Отца уже нет, а этот незнакомец рассчитывает воспользоваться его гостеприимством. Но я весь день ничего не ела.
– Садись, – командует он и вытряхивает омлет со сковородки мне на тарелку. Я послушно усаживаюсь за стол ровно так же, как делала, когда меня звал отец. Чтобы не доставлять незнакомцу удовольствия, ем я быстро, словно не чувствуя вкуса пищи, – хотя омлет вкусный, я давно уже не ела ничего вкуснее. Отец обычно говорил, что еда кажется ему вкуснее, когда ее ем я, но и мне тоже было вкуснее то, что готовил он. Я собираю пальцами с тарелки остатки салатных листьев, а когда поднимаю голову, то вижу, что светло-зеленые глаза незнакомца смотрят на меня в упор.
– Ты всегда так коротко стрижешься? – Я взглядом даю ему понять, что не собираюсь завязывать личных разговоров. Он еще несколько минут ест молча, потом пробует еще раз: – Ты студентка?
Я пью воду и не отвечаю. Через дно бокала я вижу его размытый рот.
Он говорит мне, что работает инженером.
– Тогда вы можете себе позволить останавливаться где захотите, когда приезжаете в город, – отзываюсь я.
Он перестает жевать и улыбается, демонстрируя мелкие, почти детские серые зубы.
– Я в муниципалитете работаю, – говорит он и называет город на севере. – Ну и потом, тут удобнее всего.
Этому типу, кем бы он ни был, явно неважно, что отец умер, – с какой стати это должно мешать его удобству? Надо сказать ему, чтобы немедленно уезжал. Я отодвигаю стул и ставлю тарелку в раковину, но в итоге вслух говорю совсем другое – что иду погулять.
– Хорошо, – говорит он и продолжает размеренно жевать, изящно держа вилку и нож в воздухе над тарелкой. – Пойди подыши свежим воздухом, посуду я помою.
День движется к вечеру, но жара так и не спала. И все равно, стоит мне выйти на улицу, как мое раздражение куда-то уходит. Когда я ехала на такси из аэропорта, меня поразило, какое тут все безобразное и запущенное, поразили щербатые стены и ржавая арматура, торчащая из бетонных колонн на крышах. Но теперь я уже к этому привыкла. Меня даже успокаивает эта вальяжная обветшалость, как и пыльные деревья, желтые лучи солнца и звук родного языка отца.
Я довольно быстро выхожу к берегу. Усаживаюсь по-турецки на пляже и выбираю маленький кусочек моря для наблюдения, крошечный кусочек, который изменяют свет, ветер и некие силы из глубины. У линии прибоя сидит девочка и вопит от восторга каждый раз, когда волна добегает до ее ног, а ее родители устроились на пластиковых стульях, разговаривают и пьют кофе из термоса. Несложно понять, что заставило отца вернуться. Сложнее понять, почему двадцать лет он жил вдали от родного города. Он уехал отсюда со мной, когда умерла моя мать. Нашел работу преподавателем в Нью-Йорке, я пошла в школу, и мы все реже разговаривали об отсутствии матери и о том, как мы жили раньше. Я стала в Нью-Йорке местной, а вот он никак не мог перестать быть иностранцем, и теперь, когда я здесь, в его городе, внезапно задумываюсь, почему он так долго не возвращался, даже когда я уже выросла и закончила колледж. Когда я впервые открыла дверь квартиры, о которой раньше не знала, увиденное меня поразило – стены, заставленные книгами, потертые ковры, за которыми отец, должно быть, долго охотился на рынке, его пластинки с оперными записями, безделушки на полках, сувениры из поездок, жестяные коробочки с чаем и яркие тарелки в буфете, потрепанное пианино, на пюпитре которого до сих пор раскрыты ноты Баха. И из кухни пахнет специями. Да, никаких сомнений – квартира явно принадлежала отцу, тут собрано все, что он любил. И именно тщательность подбора вещей меня смутила и сбила с толку. Я словно вдруг увидела жизнь отца в другом ракурсе: именно здесь у него был настоящий дом, а квартира, в которой я выросла, оказалась просто местом, где он останавливался вдали от дома. Посреди его гостиной я вдруг почувствовала боль, как будто меня предали. Если бы души все-таки существовали, пусть даже в искаженном и преломленном виде, куда бы вернулась его душа?
К тому времени, как я возвращаюсь на улицу, где жил отец, уже темнеет и я вижу свет в окнах его квартиры. Потом я замечаю, что на веревке для белья под окном ванной комнаты что-то шевелится. Там покачиваются в тени рубашки – мои рубашки! Мой взгляд скользит вдоль веревки и натыкается на большие руки, аккуратно развешивающие мое нижнее белье.
Я бегом поднимаюсь на два пролета вверх, одним ударом включаю свет в коридоре, судорожно поворачиваю ключ и влетаю в квартиру.
– Что вы делаете? – гневно восклицаю я, тяжело дыша, и кровь шумит у меня в ушах. – Кто дал вам право копаться в моих вещах?
Инженер разделся до майки. Корзина с влажным бельем стоит на стуле возле него.
– Они лежали на стиральной машине. Я испачкал рубашку, пока готовил, а гонять машину ради одной рубашки как-то глупо.
Он зажимает толстыми губами прищепку и возвращается к делу – тщательно развешивает мою одежду, понемногу отпуская веревку. Плечи у него покрыты возрастными пятнами, но руки плотные и мощные. Обручального кольца на пальце нет.
– Слушайте, – говорю я негромко, хотя он и так меня слушает, – я не знаю, кто вы такой, но вы не можете вот так просто ходить по чужим квартирам и вторгаться в чужое личное пространство.
Он кладет очередную стираную вещь и вынимает изо рта прищепку.
– А я вторгся в твое личное пространство?
– Вы копаетесь в моем нижнем белье!
– Думаешь, оно меня интересует?
У меня приливает кровь к лицу. Фиолетовые трусы, которые он секунду назад держал в руках, старые, почти детские, с растянутой резинкой.
– Я не это хочу сказать.
– А что ты хочешь сказать? Чтобы я не стирал твое белье? В следующий раз не буду. – Он вешает последнюю рубашку и поворачивается спиной к окну. – В холодильнике есть мороженое. Я ухожу, вернусь нескоро. Ждать меня необязательно, у меня есть ключ. Если ты никуда не собираешься, в девять по телевизору хороший фильм.
И зачем я, интересно, смотрю этот фильм? Ем мороженое и смотрю фильм, точно как он советовал. Фильм неплохой, это правда, но я все равно засыпаю, а когда просыпаюсь, по телевизору уже показывают что-то другое. Перевалило за полночь. Я подношу к уху отцовские часы. Они не вечно будут тикать, скоро запас времени, которое он мне оставил, закончится. Но пока часы еще тикают.