Литмир - Электронная Библиотека

Студенты все это уже слышали, так что приходили все реже и реже. Рути его терпела не больше пятнадцати минут. Старшую дочь Бродман давно потерял. В основном она занималась тем, что бросалась под израильские бульдозеры на Западном берегу, но иногда отвлекалась на звонок домой. Однако если на звонок отвечал Бродман, а не Мира, дочь вешала трубку и возвращалась к палестинцам. Мгновение он слушал, как она дышит. «Кэрол?» Но в ответ доносился только гудок. Что он ей сделал? Хорошим отцом он не был, но неужели настолько ужасным? Погрузившись в науку, девочек он предоставил Мире. Может быть, за таким его решением читалось нечто большее? Если дочкам он и был когда-то интересен, этот интерес исчез. Вечерами, когда Мира перед сном заплетала их рыжие волосы, они одновременно расплетали тонкое кружево своих будней, делились победами и разочарованиями. Участие Бродмана в этом ритуале не требовалось и не ожидалось, так что он уходил к себе в дальнюю комнату, которую переделали в кабинет после рождения Кэрол. Но от чувства, что его прогоняют, что он беспомощен и не нужен, в нем нарастала ярость. Потом Бродман всегда сожалел о том, что успевал наговорить.

И все-таки дочери его не боялись. Они делали что хотели. Его собственные дети не несли такое сыновнее иго, какое нес он. Бродман был единственным ребенком, и предать родителей он способен был не больше, чем ударить их по лицу. Их жизни держались на нем, словно карточный домик. Отец Бродмана прибыл на остров Эллис исследователем древних языков, а на выходе оказался учителем иврита. Мать его стала уборщицей в домах богатых евреев Бронкса. Когда родился Бродман, она бросила работу, но сознание ее так и продолжило блуждать по комнатам, лестницам, углам и коридорам. Когда он был маленьким, она потерялась в блужданиях по этим пространствам. Может ли ребенок понять, когда его мать теряет себя? Бродман не понял. Когда ее забрали, он остался наедине с отцом. Отец с мрачной благочестивой дотошностью обучил сына всему, что от него ожидалось. Каждый день ранним утром Бродман смотрел, как отец в холодном свете с востока повязывает тфилин для молитвы. Когда он уходил на работу, его сгорбленная фигура напоминала характерный для букв иврита изгиб, рисовать который он учил сына. Никогда Бродман не любил отца больше, чем в такие моменты, хотя позднее он сомневался, не принял ли за любовь жалость, смешанную с желанием защитить отца от дальнейшей боли.

Через три месяца мать привезли домой и уложили на подушках лицом к потекам воды на потолке. Голубоватая кожа на ее лодыжках была туго натянута и блестела. Бродман готовил еду и кормил мать, а потом занимался за столом, над которым висела липкая бумага от мух, и прислушивался к ее сухому кашлю. Когда домой приходил отец, Бродман ставил на стол еду для него. Потом он вытирал начисто клеенку и доставал книги на иврите с потрепанными кожаными корешками. Губы отца беззвучно шевелились, палец с широким ногтем искал нужную фразу. Авраам один раз связал Исаака, чтобы Исаак вечно продолжал сам себя связывать. Каждую ночь перед сном Бродман проверял связывавшие его узы точно так же, как другие проверяют, закрыты ли окна и двери дома. И, покинув квартиру, он тихо притворил за собой дверь и унес на спине мать с голубоватыми лодыжками, сгорбленного отца, а еще их родителей, убитых во рву на краю соснового бора.

Но с его дочерями все вышло по-другому. Может, они почувствовали, какую цену заплатил Бродман, и все-таки чему-то у него научились, у своего отца с его старыми книгами и придавившим его долгом? Все их детство отец Бродмана смотрел на них несчастным взглядом с сепийного снимка на стене гостиной. Но им это было не нужно. Они развернулись и бодро зашагали в противоположном направлении. Они запросто отвергли все, что Бродман берег. Они его не почитали. От Кэрол он дождался только презрения, а от Рути безразличия. Он страшно гневался на них за это, но в глубине души завидовал тому, что они смогли отстоять себя. И только когда уже стало слишком поздно, Бродман понял, что они выросли не счастливее и не свободнее его самого. В девятнадцать Кэрол положили в больницу. Когда Бродман пришел ее навестить, оказалось, что ее одели в смирительную рубашку и привязали к постели. А он, недооценив ее состояние, принес ей книжку рассказов Агнона. Книжку он в смущении неуклюже положил на стол. Кэрол смотрела в потолок, как когда-то его мать.

Бродман от такого размягчения мозга не страдал. Отвечающий за это ген – если это был ген – ему не достался. Или он достаточно укрепил свой разум, чтобы не поддаться. У него болезнь была телесная, и ее можно было вырезать. Теперь она лежала после трудного кесарева сечения в контейнере где-то в лаборатории, а его внук, родившийся на четыре недели раньше срока – в инкубаторе. Нет, Бродман не запутался, его просто поразила симметрия. Выздоравливали они одновременно, Бродман на одиннадцатом этаже, а внук на шестом. Бродман справлялся с последствиями смерти, а его внук – жизни. Мира бегала туда-сюда между ними, словно помощник конгрессмена. Приходили и уходили посетители. Младенцу они приносили плюшевые игрушки и крошечные ползунки из египетского хлопка, а Бродману – помятые фрукты и книжки, читать которые ему не хватало сосредоточенности.

Наконец, в день, когда младенца должны были выписать, Бродман уже достаточно хорошо себя чувствовал и его можно было отвезти к ним познакомиться. Рано утром пришла русская медсестра, чтобы обтереть его губкой. «Сейчас мы помоемся и поедем к внуку», – проворковала она, твердой рукой делая свое дело. Бродман опустил взгляд и увидел, что у него больше нет пупка. На месте метки, оставшейся от его рождения, появился воспаленный красный шрам сантиметров десять в длину. И как это понимать? Русская медсестра покатила его по коридору в кресле-каталке. Сквозь открытые двери он видел торчащие из-под одеял когтистые ступни и покрытые синяками лодыжки полумертвых людей.

Но когда он прибыл, комната уже была забита людьми, имевшими права на этого ребенка – его дочь, ее девушка, гомосексуал, пожертвовавший сперму, парень этого гомосексуала. Больше часа Бродман сидел и ждал своей очереди. Со своего кресла ему даже мельком было не разглядеть младенца, так плотно он был окружен породившими его людьми. Бродман в ярости выкатился из палаты, уехал на лифте не в ту сторону, проехался по диализному центру, потом, следуя указателям, добрался до дворика для медитаций, где выплеснул свой гнев на коренастого и поросшего мхом Будду. Никто за ним не пришел, и он решил вернуться и поругаться с дочерью. Когда он вернулся, в палате уже никого не было. Мира положила ему на руки спящего младенца, закутанного в белое. Бродман затаил дыхание, глядя на извилины идеального младенческого уха, сиявшего, будто его написал фра Филиппо Липпи. Боясь уронить врученный ему сверток, Бродман попытался его сдвинуть, но разбудил малыша, и тот открыл свои слипшиеся, лишенные ресниц глаза. Бродман ощутил, что в его дряхлом теле что-то мучительно заныло. Он прижал младенца к груди и никак не хотел отпускать.

Той ночью он лежал в своей постели на одиннадцатом этаже, слишком взволнованный, чтобы спать. Его внук был дома, в колыбельке, спал, укутанный в мягкое, а над ним тихо вращался мобиль. «Спи, спи, буббеле. В твоем мире пока все тихо, на тебе еще нет никакой ноши. Никто не спрашивает твоего мнения ни о чем». Не то чтобы ребенка можно было укрыть от мнений. Они водоворотом кружились вокруг него. Рути попросила Миру купить ему колыбель-корзину, как у Моисея.

– Зачем ей понадобилась эта корзина? – поинтересовался Бродман. Мира поняла, что совершила ложный шаг, и принялась обратно упаковывать корзину в оберточную бумагу. Но Бродмана было уже не удержать. – Сколько мы еще будем продолжать разыгрывать этот спектакль? – спросил он. – Мы больше не рабы в Египте. Больше того, мы никогда и не были рабами в Египте.

– Ты ведешь себя смешно, – сказала Мира, убрала корзину обратно в пакет из универмага «Сакс» и запихнула его под стул. Бродман это и сам знал, но ему было наплевать. Сдаваться он не собирался. – Корзина как у Моисея? Зачем, Мира? Объясни мне!

6
{"b":"804053","o":1}