– Да куда угодно, главное, чтобы там были горы. И если рассуждать дальше о фотографии, то точно так же, как они режут небосвод, мои снимки должны быть поперечным разрезом нашей плоскости.
– Нашей плоской жизни?
– Да, очень важно почувствовать ее объективно, – взяла она в доказательство с полки объектив. – Ну, и как всякий художник, я хочу, чтобы мои работы были востребованы, имели спрос. К сожалению, в нашей стране рынок галерей не сформирован, это касается не только фотографий, но и всего искусства в целом.
– А в чем причина? – пытался я нащупать слабое место.
– Есть предложения, но нет вкуса, следовательно, спроса.
– Что ты имеешь в виду под вкусом? Культуру?
– В какой-то степени. Здесь до сих пор люди не знают, что такое винтаж, а те, кто знает, часто пытаются выдать за него обычные снимки. Ты знаешь, что такое винтаж?
– Могу сказать только о вине, в виноделии это означает марочное или выдержанное. Это слово особенно часто упоминают в связи с элитными дорогими винами, которые выпускаются только в годы удачных урожаев.
– Ну, в общем, в фотографии означает примерно то же самое. Винтажными считаются фотоотпечатки, сделанные вскоре после того, как был сделан негатив. Винтажные отпечатки имеют статус уникальности. Они стоят очень дорого.
– Насколько дорого?
– Как картины великих художников. Ты знаешь об американском фотографе Эдварде Стейхене?
– Нет, я в этом вопросе темнота, негатив.
– Так вот. В 2006 году на аукционе Sotheby’s его винтажный отпечаток «Пруд. Лунный свет» ушел за два миллиона девятьсот тысяч долларов.
– Неплохой винтаж.
– А все из-за того, что фотоотпечаток был сделан при жизни фотографа и под его непосредственным наблюдением. А Ман Рей? Ты должен был слышать о нем!
– Нет. Познакомишь? – поднялся я с постели и отдернул занавеску, дав вдохнуть окну света.
– К сожалению, он уже умер. Выдающийся и, наверное, самый дорогой фотограф двадцатого века. И дело не только в том, что это винтаж. Есть фотографии Ман Рея, которые стоят больше миллиона долларов, а есть его фотографии, которые стоят три тысячи долларов. То же время, тоже винтаж, но просто другого качества.
– Я же говорю, все как с винами: одни выпиты, другие скисли, самые выдающиеся пылятся в подвалах коллекционеров.
– Ну согласись, что для любого нашего фотографа и три тысячи хорошие деньги.
– Может, мы просто не умеем снимать?
– О тебе я бы так не сказала, – отвлеклась от темы Фортуна.
– Иди сюда! Взгляни! – протянул я ей руки, чтобы она быстрее встала, и подвел к окну, там, внизу, на асфальте было написано мелом «Люблю».
– Вот если бы звездами на небе, – указала она своими искренними зрачками наверх.
* * *
Мы ехали с Фортуной по Швейцарии, возвращаясь с альпийских прогулок на сноубордах, солнце скакало за поездом по горной цепи, будто золотой мяч, который нам хотели вручить за хорошую игру на нервах этим утром, если он прежде не лопнет, нарвавшись на очередную остроту. Я пытался поднять настроение Фортуне и стал ее фотографировать (это было роковой ошибкой), вместо того чтобы сунуть ей в рот кусок шоколада.
– Ты никогда не умел меня фотографировать, – чуть позже уничтожала она снимки один за другим.
– А мне понравилось. Дело вкуса.
– Что здесь вкусного? Что? – избавлялась она от копий своего совершенства. – С тобой у меня всегда резко падает самооценка.
– Может быть, акклиматизация? – хотел я казаться хладнокровным.
– Ну да. Когда тебя нет, я отлично себя чувствую.
– Ничего, как вернемся, сразу же уеду в командировку на целую неделю. Ты сможешь ее задрать до небес. Я про самооценку, – не собирался я выходить из себя даже для того, чтобы выпустить пар, хотя стоял уже на пороге со сноубордом в шапке и пуховике.
– Отлично. Отдохнем.
– Почему ты себя постоянно унижаешь? Или тебе это доставляет удовольствие?
– Ты прекрасно знаешь, откуда что берется. Я люблю тебя, но жить все время в тени твоего опыта невыносимо.
– Хочешь сказать, это я тебе навязал этот комплекс?
– Это не комплекс, это чувства, которые вызывают во мне все твои красавицы, все женское общежитие, в котором ты жил до меня. Рвотные чувства, – добавила она язвительно.
– В общежитии?
– Да, в роскоши женского внимания. Даже когда уже был знаком со мною.
– Мне кажется, ты находишься под впечатлением рассказов твоих родителей. Но ведь это все вздор, сколько раз я тебе говорил. Не было у меня никого ближе, чем ты, не было! Все, что я кому-то говорил, слова, не более того, – обнял я Фортуну, но она скинула мою руку и пересела к окну напротив, немедленно погрузив в него свой прекрасный печальный хрусталь. Не зная, куда пристроить свои брошенные руки, я начал крутить в руках телефон, до тех пор, пока не догадался отправить Фортуне эсэмэску:
Фортуна прочла, но не ответила, снова повесив свой взгляд на альпийские пейзажи.
– Ты получила мое письмо? – крикнул я ей через проход. – Будем считать, что ты меня простила?
– Да, красивое. Три раза перечитала.
– Не надоело?
– Не помогло.
– Как так?
– Ты не понимаешь, ты не хочешь понять. Я не знаю, что это было для тебя – любовь или так, но те жаркие слова к другим женщинам до сих пор сидят у меня в голове, до сих пор разрывают мое мироощущение, стоит только вспомнить, стоит только задеть эту ранку. Мне надоели эти сочувствующие вздохи со стороны, будто там, где мы сейчас живем, был гарем. Не надо думать, что я пай-девочка, дурочка, которая все время будет стелиться за тобой. К тому же я начала ощущать эту разницу в возрасте. Ты хочешь детей, я – нет, я не хочу упустить свою юность, которая у меня одна, я не хочу оказаться сразу же в быту, минуя эту станцию под названием «Молодость», на которой ты уже погулял. – В этот момент поезд остановился, и часть пассажиров вышла. Как только двери закрылись, Фортуна продолжила: – Мне надоело находиться под твоим чутким вниманием. Мне хочется собственных ошибок, которые должны случаться в этом возрасте. Меня пугает размеренность нашей жизни, твоя мудрость, которая ведет меня за ручку безопасным мосточком через реку юности, сразу во взрослую жизнь. Мне хочется обычных девичьих глупостей. Мне нужен воздух, веселье, публика.
– То есть ты решила начать новую публичную жизнь? Тебе не кажется, что здесь маловато народа? – окинул я вагон, в котором было не более пяти пассажиров.
– Главное, чтобы они были людьми.
– С кем, интересно?
– Ты думаешь, у меня нет вариантов, что больше я никому не нужна?
– Нужна, ты мне нужна.
– Ошибаешься.
– Я не мог в тебе ошибиться, – сел я снова на свое место.
– Может, ты ошибся в себе.
– Черт, конечно! Как я мог забыть! Это все недостаток эндорфинов, – рылся я в рюкзаке, потому что на случай упадка настроения, как у всякого дрессировщика, для прирученной, но по-прежнему дикой кошки под рукой должен быть кусок шоколада или красное-прекрасное словцо, которым можно было бы с ходу расположить к себе или наградить за исполненный терпения трюк. Но сахара под рукой не нашлось, а слова все оказались стары, я пошел на крайние меры, неожиданно подскочив к Фортуне и вонзив в ее губы свой поцелуй. Прежде чем она успела что-то сказать, я захватил ее нежные розовые уста, закрыв эту наскучившую устную тему.
– Никогда мне не было так хорошо, как сейчас, – вытерла она через минуту словами свои набухшие страстью губы.
– Мне тоже, пожалуй, не будет, – вздохнул спокойно, понимая, что гроза миновала и можно стряхнуть с себя капли нахлынувших эмоций. – О чем это мы так бесполезно спорили?
– Я уже и забыла, помню только, что мне было холодно от недостатка внимания, ты на голое тело мое накинул плащ из своих поцелуев.
* * *
– Что ты с утра такая хмурая?
– Не проснулась еще, – уже всматривалась она, как в зеркало, в экран своего ноутбука.