Литмир - Электронная Библиотека

– Громче.

И тогда остались только она и он. Его голос, обращенный на нее, затем его рука, протянутая ей в полусне. Ее уже не такой сильный страх перед жизнью, и этот момент совместного полусна, короткий и ясный, внутри которого она чувствовала себя под водой и чувствовала себя в безопасности. Его манера слегка сжимать ее руку во сне в ту ночь стала чем-то главным в ее сознании. Остальное, включая весь мир, она бы с легкостью ампутировала, удалила из своей памяти.

Только с ним она чувствовала себя настолько маленькой (со всеми другими людьми этого упоительного чувства не было), точно она действительно уменьшалась, становилась крохотной, пятилетней. Как-то она наклонилась к нему и сказала:

– Я хочу стать совсем маленькой.

Он спросил ее:

– Насколько маленькой?

– Вот такой. – И она приблизила указательный палец к большому, показывая ему свой идеальный размер. Затем она добавила: – Иногда мне кажется, что я становлюсь такой с тобой.

Он засмеялся, а потом посмотрел на нее серьезно, и она тоже резко перестала улыбаться и замолчала на несколько секунд.

Первое время после близости с ним ей нравилось слушать на репите одни и те же классические вальсы. Всего три вальса и один ноктюрн. Теперь с ней оставался только один ноктюрн, вальсы она разлюбила.

Когда это было? Наверное, пять лет назад, да, уже пять. Она чувствовала вкус собственной крови в слюне. Как будто незнакомое хищное животное с мягкими лапами, но острыми когтями набрасывалось на нее, вначале просто сдавливало ее грудь будто бы бережно, потом все сильнее и сильнее и затем медленно раздирало ее нутро. Тогда она могла только растерянно повторять:

– Как больно.

Ей казалось, что прививку этой боли она уже тоже получила несколько лет назад, в ту зиму, когда они окончательно расстались и один только взгляд на зимний покров причинял ей боль.

Почему с ними произошло то, что произошло: она вспомнила почти беззаботное лето, когда трещина между ними стала образовываться. Это был ужин среди знакомых, самое начало лета, они сидели почти напротив друг друга и украдкой под столом переписывались в мессенджере. В одном из сообщений он спросил ее:

– Как тебе здесь?

И она ответила ему:

– Ну ты и какие-то люди вокруг.

Вскоре она вышла из-за стола, и он тогда вышел за ней, минуя все и всех вокруг. Вначале это ее «ты и какие-то люди вокруг» трогало его. Потом обескураживало, затем стало раздражать и злить: для него мир не сводился к ней одной, и это ее отношение к другим как к декорации, как к чему-то необязательному было чуждо ему. Для него люди не были «какими-то», он умел интересоваться ими, вникать в них искренне, серьезно и глубоко.

Она же, напротив, всегда только изображала этот интерес к другим, имитировала его, до дрожи боясь быть разоблаченной, все вокруг всегда были ей глубоко безразличны, но, словно замкнутый ребенок, она выучила правила игры и старалась следовать им: например, она хорошо знала, что, когда другой человек говорит о сокровенном, надо слушать, и она старательно имитировала это вслушивание со всеми другими – со всеми, кроме него. Потому что чужое сокровенное ни разу не было ей интересно. Она никогда не была достаточно гуманна для этого и стыдилась этих своих особенностей.

– Тебе совсем не интересно? – иногда он спрашивал ее, рассказывая что-то о знакомых.

И она неловко улыбалась. Для него ее неспособность концентрироваться на чем-либо, кроме себя самой и иногда его, включенного в слишком многие процессы ее тела и психики, была мучительна так же, как и почти полное отсутствие эмпатии к другим, словно у него была связь не с женщиной, а с ребенком-аутистом. Про других она всегда могла сказать только то, что не знает, есть ли они в действительности, больше ничего. Ей смело можно было доверить любую тайну не потому, что она была сверхпорядочна и щепетильна, а потому, что она тут же забывала рассказанное. Она всегда слышала, что ей говорили другие, но это никогда и ничего не меняло для нее. Она с легкостью диктора новостей и компьютерной программы отстранялась от других людей.

К зиме эта разница между ними стала зоной невозможного для него. Трещина расползлась в черную ясную пустоту.

Она помнила теперь ту зиму как фрагменты некой болезненной мозаики. Как только воспоминания становились совсем отчетливыми, она вздрагивала всем своим существом и пыталась уклониться от них. Внезапно в ее памяти всплыл последний день до того, как она узнала свой диагноз: ей приснился сон. Ей снилось, что некая темная сущность набрасывается на нее и повторяет все его прикосновения с математической точностью. Она проснулась потная и заплаканная, а днем, разбирая книжный шкаф, она нашла пачку его сигарет, которую она хранила несколько лет из самых стыдных сентиментальных чувств и почти забыла о ней. Внутри оставалась только одна сигарета, и она тут же выкурила ее, не интересуясь ни запретами врачей, ни жизнью; докуривая, она совсем отчетливо вспомнила его голос, запах, и ее тело покрылось гусиной кожей, потом эта бледная лихорадка прекратилась, и она пообещала себе все забыть. Как будто ей не хотелось направить всю агрессию мира на свое тело, чтобы хоть ненадолго притупить себя. Но и это уже было очень давно.

И теперь все, кто оставался с ней, могли видеть, как ее болезнь приобретает окончательную форму. Ни жидкость, ни вода, ни влага, ни бульон больше не задерживались в ее организме. Казалось, сквозь ее тонкую сухую драгоценную кожу начинают просвечивать не только кости, но и все сосуды, и капилляры, и каждая вена. Она с трудом двигала глазами, и иногда между вспышками боли она могла вспоминать, как он давал ей свою руку в полусне, потом исчезали и эти видения, похожие на удары слепой нежности, и оставалась только темнота до пяти утра, когда появлялась полоска света, напоминающая рентгеновский луч. И после огня, после сна серый спокойный дневной свет, тихие минуты жизни, равные для всех – и для нее, почти потерявшей свою оболочку, и для детей, стариков и любовников, и для кошки, греющейся в апрельском солнце во дворе хосписа, – для всех, и тогда в ее сознании возникала дорога. Ей начинало казаться, что времени как бы не существует, что оно схлопнулось, и что она снова идет с ним по улице к его дому и они не могут говорить друг с другом от желания, и что она снова идет одна на химиотерапию и еще не знает, что она окажется бесполезной в итоге, потом все дороги смешиваются и снова возникает их совместная дорога в сумерках к его дому, и она вспоминает, как рассказывала ему о каком-то очередном своем страхе.

И он вдруг посмотрел ей в глаза и сказал:

– А разве сейчас ты не знаешь, что умрешь?

И удовольствие тогда захлестнуло все ее горло и существо, и она не стала отвечать ему, а только кивнула.

И теперь она правда это знала уже не в теории. И между ней и этим знанием уже не было никого и ничего.

Гардеробщик

И вдруг я понимаю, что мое последнее сообщение ему заканчивается словом «пожалуйста».

Очень сухая кожа, которая как будто даже с изнанки должна была бы пахнуть табаком. Я всегда предпочитала людей с чуть влажной кожей, словно с остатками молока в подкожной клетчатке, вечных полудетей, иногда тридцатисемилетних.

Он был совсем другим. Темным, сухим, злым, почти неприятным. В самом начале мы стоим с ним в очереди за коктейлями, и я ощущаю течение темного электричества между собой и им. Ко мне возвращается то самое чувство циркулирующей по кругу темноты, как с моим самым первым любовником, и чувство собственной слабости, почти нелепости. И в этот момент я чувствую, как между мной и им образуется невидимая связь. Дурная, нехорошая, темная. И мне хочется ее продолжить и оборвать разом.

Я чувствую небезопасность и единоличность. И первое, что я говорю ему, – это:

– Я не могу спать на новых местах.

Он смотрит на меня и спрашивает:

– Что же вы делаете?

– Избегаю таких ситуаций.

Несколько секунд мне кажется, что он рассержен моим признанием, но весь оставшийся вечер мы все же не без упоения говорим только о фобиях, или я больше говорю, например, что боюсь острых предметов, потому что всегда боялась убить кого-нибудь случайно, – на этих словах я смотрю в его глаза. Он расспрашивает меня о моем психотерапевте, и меня удивляет его настолько пристальный интерес к течению моего невроза. Он достает сигареты, и я показываю ему свою новую зажигалку – на ней изображен фиолетовый велосипед, – и я говорю своему собеседнику, что не умею кататься на велосипеде, хотя велосипеды всегда казались мне ужасно красивыми и мое сожаление по этому поводу велико. Он отвечает, что тоже никогда не умел кататься на велосипеде и что его так же, как и меня, не учили этому в детстве.

6
{"b":"803855","o":1}