Но цимес весь в том, что шепнуть из суфлёрской будки некому.
– Вы вчера сами сказали, – продолжал удивляться Баженов.
«Мама дорогая, ни хрена не помню, чего наплёл намедни!»
Я заставил себя как можно спокойней посмотреть прапорщику в глаза простым и нежным взором.
– Вы меня, очевидно, неправильно поняли, – принялся заметать следы, – или, скорее, я – вас. У меня голова вчера… не того.
Тут мы очень кстати вышли к водоему, и я мотивированно сменил тему. С театральностью взмахивая рукой, воскликнул:
– Какая красота!
Неширокая безымянная для нас речка петлей охватывала село, поддерживая, будто бандаж – вываливающуюся грыжу. Утро выдалось росистое, промытое до скрипа. День искренне обещал быть жарким. Тропинка, по которой мы двигались, в низинке зачавкала под ногами и на развилке вильнула влево. На сходнях две тётки усердно полоскали белье. Гора выстиранного, но не отжатого высилась в деревянном корыте.
– Место мое занято, – огорчился Баженов.
Прачки стояли в позициях весьма любопытных: на коленках, к речке передом, к нам – задом. Подолы были у них высоко подоткнуты, тонкий сырой ситчик откровенно облепил бедра – мощные, красивые.
Я вспомнил, что нижнего белья русским крестьянкам не полагалось и громко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Я же не вуайерист, в конце концов.
Правая отреагировала первой. Поднялась, крутнулась, вспыхнула, оправила юбку – всё в один миг. Откинула со лба русую прядь, уперла в бок руку и спросила бойко, не без кокетства:
– Вы чегой-то, господа офицеры, как тихо подкрадываетесь?
– Никак испугались? – я ответил в тон, откровенно любуясь правильным округлым лицом, смышлеными тёмными глазами, чистой шеей, отсутствием косметики.
– Чего бояться белым днем да у себя дома? – грудь женщины ещё не успокоилась после работы. – Чай, вы не разбойники с большой дороги? Господа!
– Не говори-ка, – согласился я.
– Мы, между прочим, тут купаться намеревались! – Баженов не был настроен подбивать клинья к прачкам. – А вы взбаламутили!
Шустрая бабёнка не убоялась строгого прапорщика.
– Вашим же стираем, – без улыбки сказала. – Саженей сто вверх пройдите. Там сход к воде песчаный.
– Пойдемте, – я увлёк Баженова за локоть здоровой руки.
Он напрягся и царапнул меня взглядом. Так же колюче, как и по дороге сюда. Что не так? Может, я не в меру фамильярен? Малознакомого взял под локоть, с простолюдинками треплюсь.
– Пес-ча-ный?! – дернув шеей, раздельно переспросил прапорщик. – Да там труп под берегом болтается! Китаец!
– Эва вспомнили, ваше благородье, – тихо ответила кареглазая. – Некрещёного ещё по тот день дед Волоха земле предал. А водичка проточная, течение шустрое.
В общем, подыскали мы другое место, без песчаного схода и без покойников.
Я помог Баженову стянуть через голову гимнастерку, а потом долго освобождал его перебинтованную руку от узкого, наизнанку вывернувшегося рукава. Прапорщик в это время кусал губы и обливался потом. С нижней рубахой получилось гораздо проще, у неё был по шву распорот рукав.
Кальсоны Баженов снимать не стал. Боком, щупая дно ногой, он осторожно пошел в воду.
Пока он был ко мне спиной, я гораздо меньше, чем за сорок пять секунд поскидал с себя одежду. Вряд ли прапорщик увяжет со знаменитым футболистом Марадоной мою зелёную майку с вышивкой «Reebok» на груди и с номером «10» на спине. Опять лишние вопросы возникнут. А тут ещё – невиданные в конце второго десятилетия прошлого века трусы-плавки, белые в синюю диагональную полосочку.
Вот крест на шее оказался кстати. Без него было бы сложнее. Пришлось бы и по этому поводу оправдываться, врать, мол, цепочка оборвалась.
В реку я вбежал, по-жеребячьи высоко вскидывая ноги и взвизгивая.
– Ключи бьют! – клацая зубами, сообщил зашедшему по грудь Баженову.
Прапорщик не отвечал, блаженно притворив глаза. У него подрагивали веки. Раненую руку он держал кверху, боялся замочить.
В несколько взмахов я подплыл к другому берегу. Попробовал встать и не нащупал дна, оказалось глубоко. Рядом со мной на потревоженной поверхности воды на полированных больших листьях покачивались желтые бутоны кувшинок.
Я оглянулся на неловко, левой рукой намыливающегося Баженова, на берег, с которого приплыл, на брошенную там грязную одежду. И понял – никуда не побегу, потому как – некуда.
Помылись мы от души. Правда, я не решился попросить прапорщика потереть мне спину. Вдруг это не принято в среде полуинтеллигентов.
Течение растаскивало мутную мыльную воду.
Когда дома я отмачиваюсь в горячей ванной после очередной (ей-богу последней!) тяжелой пьянки, я рождаюсь заново.
С почти физиологическим наслаждением, стоя на коленках под контрастным душем, я неотрывно слежу, как в сток, в склизкие бесконечные километры коммуникаций засасывается серая жидкая грязь в ошметках мыла, в путаных волосьях. Содранная жёсткой пластмассовой мочалкой шелудивая шкура!
Нырнуть, поплавать под водой с открытыми глазами, чтобы волосы стали шелковыми и зашевелились, как у Ихтиандра, не разрешала чалма на голове. Марлевая повязка за ночь ослабла и съехала набекрень.
Ухватившись за ветку, я полез на берег, рискуя поскользнуться на глинистом склоне.
– Классно! – купанье меня взбодрило.
– Как вы сказали? – переспросил Баженов.
– Хорошо, говорю, – завибрировал я, зарекаясь тщательней фильтровать базар.
Прапорщик с неприкрытым интересом рассматривал меня, голого, покрытого мурашками.
– Штыковое? – спросил про сизый толстый шрам, опоясавший мою бочину.
– Угу, австрийский тесак.
Как ни странно, это чистая правда. Семь лет назад по пьяному делу в абсолютно неподходящем для заместителя прокурора месте меня подрезали настоящим австрийским штыком. Разумеется, шерше ля фам. Кто ударил – не скажу, я и в ходе служебной проверки молчал как рыба об лёд, как ни крутило начальство. Та история и послужила причиной моего бесславного исхода из прокуратуры.
В начале гулянки, когда ничего не предвещало скандала, я резал этим тесаком копчёное сало. Приблизив к глазам тридцатисантиметровый саксан, жуткий даже в мирной обстановке, не сточившийся за десятилетия, с кровостоком посередине, я попытался разобрать клеймо, вытравленное над рукоятью. Штык прибился из неуничтоженных в установленном порядке вещдоков.
По всем канонам меня должны были проткнуть насквозь, как майского хруща. Внутренние органы оказались незадетыми по неправдоподобной случайности. Удар пришелся вскользь. Однако крови пролилось много. море. к счастью, не Мёртвое.
Баженов цокнул языком, покачал головой. Бесспорно, мой рейтинг в его глазах вырос не меньше чем на десять пунктов.
В университетской общаге у меня над койкой висел портрет обожаемого в то время молодёжью Розенбаума. Автором акварели был мой однокурсник Гриня Колпаков, закончивший художку. В верхнем углу шедевра белой гуашью прыгающими буквами я дописал цитату того же поэта: «Простите то, что честь я отдаю лишь тем, с кем дрался в штыковом бою!».
Судя по реакции прапорщика, он не задумываясь подписался бы под этим двустишием.
А вот татуировка на моём левом плече Баженова озадачила. Глупость эту я сотворил в армии под самый дембель.
Был у нас в батарее умелец с моего призыва Гена Лемешкин. Родом с Алтая, из города Рубцовска. «Комнатный сибиряк» – он себя называл. Колол Гена машинкой, переделанной из механической бритвы на пружинном заводе. И не абы как, а изящно, с тенями и полутонами. Эпидемия пошла по батарее.
Гена, и так парень не последний, бурый «дедушка»[25] Советской армии, скоро сделался популярным за пределами подразделения. После отбоя пропадал, возвращался под утро, на кочерге. Курил исключительно ленинградский «Космос». Шестьдесят копеек – пачка! При месячном денежном довольствии рядового в три рубля восемьдесят копеек.
Почти все кололи рыкающие морды тигров. Над сердцем, на левой груди.