Полная темнота стала моим миром. Течение времени отмечал только приход воина с едой и пивом. Понятия не имею, как часто он приходил, судя по урчанию в животе – раз в день. Еще реже один из моих тюремщиков менял полное отхожее ведро на пустое.
За время этих кратких посещений тусклый свет просачивался в мою камеру через внешнюю дверь и цокольное помещение. Почти ослепший, но отчаянно рвущийся на свободу, я поначалу встречал стражников возмущенными протестами: мне-де не место здесь, хоть я и заложник, но как-никак из благородного сословия. Понимали они мою жуткую смесь из ирландских и французских слов или нет, сказать не берусь: воины или смеялись, или молчали в ответ. Вскоре я приучился держать язык на замке, потому как после нескольких таких попыток мне нанес визит Сапоги-Кулаки. Сунув факел в скобу у двери и поставив поблизости солдата с мечом наголо на случай моего сопротивления, он как следует отдубасил меня. Меня подмывало дать сдачи, попытав счастья в бою с двумя противниками. Но я понимал, что это пустая затея. Принимая удары, я сжался в комок, твердя себе, что лучше уж выжить, пусть с синяками и голодным, чем сдохнуть в тюрьме из-за отбитых потрохов.
На следующий день он вернулся, когда стражник принес мне еду, и повторил избиение. Очевидно, он выяснил у одного из ирландских матросов, что «амадан» означает «дурак», и пришел в страшную ярость. От удара ногой по голове я провалился в забытье. Не знаю, сколько я так пролежал, но когда очнулся, то почувствовал муку, какой в жизни не испытывал. При каждом вдохе внутри кололи иглы, намекая на пару треснувших ребер. Лицо покрывала корка из запекшейся крови. Я лишился одного из передних зубов, а живот болел так, словно кузнец со двора добрый час лупил по нему молотом. Клянусь святыми, Сапоги-Кулаки знал, как сделать человеку больно.
Я усвоил урок из этих трепок. С того раза при звуке приближающихся шагов я прижимался к дальней стене и ждал, когда откроется дверь. Осторожный, как дикий зверь, я смотрел, как котелок и чашку ставят на пол. И лишь когда снова воцарялась непроглядная тьма, подползал на четвереньках – да, прямо как голодная собака, – чтобы пожрать оставленную мне скудную пищу.
Один в темноте, избитый так, что не осталось живого места, окоченевший до костей, подыхавший от голода, я был в шаге от потери рассудка. Поначалу спасала молитва, но, не получая на нее ответа день за днем, ночь за ночью, я утратил надежду. Монахи привычны к посту и уединению, но их-то не держат в заточении. Их не лишают света настолько, что даже тонкий лучик слепит глаза, как сполох молнии. На них не испытывает свои умения такой негодяй, как Сапоги-Кулаки.
Забросив молитву, я вернулся в Ирландию, в отчую усадьбу, пытаясь в своем воображении покинуть гнусную темницу. Я не рассказывал пока про дом своего детства в Кайрлинне. Он стоит на самом севере Лейнстера, на южном берегу длинного, узкого полуострова, по ту сторону от которого расположен Ольстер. С тыла его подпирает крутая гора. Мы называем ее Шлиаб-Феа, англичанин произнес бы это как «Шлиав-Фей». Много раз погожими летними днями мы с приятелями взбирались на вершину и, жадно хватая воздух после гонки, смотрели поверх узкой полосы воды, отделяющую Кайрлинн от Ольстера. Когда вырастем, хвастались мы, то пойдем в набег на север за скотом, как делали отцы и деды. Ольстерские кланы всегда были нашими врагами – по крайней мере, так гласили легенды.
На время воспоминания помогли. Я сидел, прислонившись к стене, закутавшись в одеяло, и представлял, как сильные руки отца, мозолистые, со сломанными ногтями, но при этом нежные, показывают, как держать меч. Мать, наморщив от усердия лоб, учит мою младшую сестру вышиванию. Жаворонок курлычет над Шлиаб-Феа жарким летним днем. Доносится соблазнительный запах макрели, пойманной в бухте и обжаренной в масле, или хлеба, только что вынутого из печи. Мужчины и женщины пляшут вокруг больших костров в самую короткую ночь года. Мы называем этот праздник Бельтайн, англичанам он известен как Белтейн. Зимние ночи у очага, когда снаружи лютует буря, а бард плетет рассказ о любви и предательстве, о вражде и дружбе, войне и смерти. Мое имя, Фердия, взято из «Тайн», саги, которую пересказывают у ирландских очагов вот уже тысячу лет и более. Самое близкое, что удастся произнести англичанину, это «Тойн».
Жизни я толком не видел. Кладовая воспоминаний истощилась очень быстро. Я вновь пытался оживить их, но тяжесть положения, в котором я оказался, была слишком сильна. Забыв на время о мужском достоинстве, я проливал горькие слезы, проклиная про себя несправедливость, чьей жертвой стал. Я пытался взывать к Богу, но он молчал. Печаль сменилась яростью. Не думая о том, слышит кто-нибудь или нет, я молотил в дверь, пока не разбил кулаки в кровь. Никто не отозвался, никто не пришел. Похоже, мне предстояло умереть здесь. Усталость и отчаяние овладели мной, я осел на пол. Вскоре, вопреки холоду и ноющему сердцу, я провалился в сон.
Проснулся я рывком, когда услышал скрежещущий звук. Успев, пока засов сдвигали, подняться, я отполз подальше от двери. Под ложечкой сосало: прошло три часа с тех пор, как я покончил с обедом. Сапоги-Кулаки вернулся, решил я. К своему удивлению, я ощутил, что мои кулаки сжимаются. В голове проносились видения. Его уродливое лицо, перекошенное от страха. Мои удары, от которых его нос расквашивается, как переспелая слива. Крики, мольбы и мольбы о пощаде, наполняющие темницу. Не мою – его.
Дверь открылась. На пол брызнул свет факела.
Я набрал воздуха в грудь. Сапоги-Кулаки предстоит удивиться, как никогда в жизни. Если каким-то чудом моя атака удастся, постоянно сопровождающие рыцаря воины, скорее всего, оборвут ее при помощи клинка. Если я не справлюсь, меня ждет трепка, с которой прежние не сравнятся. В первом случае я стану покойником, во втором – калекой.
Но мне было все равно.
– Милости просим, Фиц-Алдельм, – прохрипел я.
Я расставил ноги так, как учил отец, и вскинул руки.
– Фердия О Кахойн? – пропищал кто-то.
Я растерялся. В дверном проеме виднелись два крошечных силуэта, один пониже, другой повыше, а за ними третий, совсем крупный.
– Да, – отозвался я.
– Видишь, Гилберт? Я ничего не придумала, – воскликнул голосок по-ирландски.
Я с удивлением понял, что он принадлежит Изабелле.
Высокая фигура зашевелилась и произнесла что-то на французском. Говорил мужчина, и ему явно не хотелось находиться здесь.
Изабелла резко оборвала его.
– С тобой жестоко обращались, Руфус, – сказала она мне.
– Руфус? – вмешался Гилберт, нетерпеливый, как все дети. – Ты ведь говорила, что его зовут Фердия.
– У меня рыжие волосы, – пояснил я. – Кое-кто называет меня Руфусом.
– Мне нравится это имя, – сказал Гилберт.
– Цыц! – осадила его Изабелла. – Руфус, я пыталась освободить тебя, но стражники не хотят слушать. Когда моя мать узнает о случившемся, она придет в ярость.
Ифа еще не вернулась, подумал я. Недавно ожившие надежды развеялись.
– Где она?
– Где-то на побережье, навещает замки моего младшего братишки.
– У меня в Уэльсе их десятка два, – заявил Гилберт с мальчишеской гордостью. – И еще больше в Англии и в Ирландии.
– Это много, – сказал я, подумав о крошечной отцовской крепости, которая никогда не станет моей из-за наличия старших братьев. Странное дело: Изабелла находилась в таком же положении. Будучи старшей из двоих детей, она не могла унаследовать земли де Клеров, так как у сыновей есть преимущество над дочерями. Я отвесил Гилберту полупоклон. – Так вы, значит, лорд Пемброкский?
– Да, это я.
– Для меня честь познакомиться с вами, милорд.
Гилберт повернулся к Изабелле.
– Так кто он такой? – спросил он.
– Я же говорила! Ирландский дворянин, присланный в Стригуил в качестве заложника, и его не подобает держать под замком.
– А кто такой заложник?
Они совсем еще маленькие, подумалось мне. Изабелле лет шесть, а Гилберту всего три или четыре. Чудо, что эта парочка вообще добралась до меня. Дать мне свободу – выше их сил.