С тех пор много воды утекло, приблуда вырос, но рассказывать, откуда он родом и что с ним произошло, особо не торопился, да и опосля, прижившись в семье, ни с кем, почитай, не откровенничал, и кто он на самом деле, не признавался. А ещё не спешил Яша в дом, жил в хлеву даже в лютый мороз – отгородил себе в конюшне укромный закуток, дверь поставил, окно под потолком срубил, да так и остался там дни коротать в одиночестве.
Отец поначалу пытался его уговорить хотя бы на зиму в дом переходить, а потом махнул рукой: «Пускай как знает живёт, лишь бы не замёрз», благоразумно промолчав о безопасности – вроде хутор от людей далеко, да всё равно, бывало, чужие захаживали, а бережённого и Бог бережёт.
С появлением Якова исчезло множество хозяйственных проблем, особливо связанных с наймом сезонных работников, теперь было кому за ними приглядеть и во время, и после работы. Отец не мог нарадоваться: «У меня не одна, а две правые руки! У паренька – светлая голова, да и ведёт он себя, как будто свой, домашний!», и как-то после сбора урожая, щедро ублажив батюшку богатыми дарами, внёс Якова в приходскую метрику на свою фамилию.
Яша действительно оказался неленивым и рукастым. Каждое утро он поднимался вместе с петухами и весь день хлопотал по хозяйству, не гнушаясь даже самого тяжкого и неприглядного труда: ухаживал за скотиной, пахал с отцом на равных, заготавливал дрова, помогал собирать урожай, свежевал кроликов, стриг овец, доил коров, а ещё – плёл лыковые лапти летом и ловил для всей семьи рыбу.
И всякий раз на речку он звал с собою Филиппа. Учил его, как мастерить рыболовную снасть, как рыбу подсекать, как насаживать улов на кукан, искусно рассказывая при этом невероятно интересные истории, главным героем которых, как ни странно, был он сам. Но самым необычным было то, что по возвращению домой мужчина снова прятался в свою скорлупу, принимая привычную личину полутёмного необразованного селянина.
Дважды в год – на Пасху и на Рождество, мама приглашала Якова в дом, кормила его вяленым мясом и холодцом, свежей окрошкой и куличами, а ещё задаривала гостинцами – холщовой рубахой навыпуск, такими же холщовыми, крашенными дубовой корой штанами, онучами и тёплой одеждой на зиму – шапкой и тулупом из выделанной отцом овчины, руководствуясь при этом исключительно женской расчётливостью – зачем фабричное покупать, если домашнего в избытке?
А однажды Яша заболел. Проснулся ночью Филипп оттого, что матушка с отцом громко шепчутся. Потом оба оделись и куда-то ушли. Ещё через время он услышал, как стукнула входная дверь, а затем ему показалось, будто в сенях что-то волокут, притом тяжёлое. Наутро мама сварила большой горшок картошки и унесла его на вторую половину, из открытых дверей в которую был слышен глухой надрывный кашель. Чуть позже отец привёз к больному из города старого уездного фельдшера.
Выздоровел Яша только к весне. Вышел во двор худой-худущий, бледно-зелёный, вполовину от прежнего себя, с жидкими, нелепо торчащими на бритой голове волосами и с такими же несуразно оттопыренными, прозрачными, с синими прожилками ушами. Ещё несколько недель ему в помощники нанимали парубка из села, а потом Яша окреп, вес набрал, и снова, как раньше, сам управлялся на хозяйственном дворе и повсюду таскал за собою Филиппа. Шли годы, приходили и уходили люди, но Яков оставался в семье, правда, обучал он житейским премудростям давно не хозяйского сына, а внука, который иначе, как дедом, Яшу не величал.
Первенцу Филиппа, Павлуше, как раз исполнилось четыре. Сейчас за ним ходила старшая Настина сестра – оставшаяся в старых девах тридцатилетняя рябая Татьяна. Рябой её называли за побитое оспой лицо. Захворала девочка в детстве, все уже махнули на неё рукой – не жилец, мол, на белом свете, а она крепкой оказалась, выжила всему наперекор. Видать, такова судьба.
Правда, болезнь так просто не покинула её – шрамы и рубцы на всю жизнь оставила, словно несмываемое клеймо. Летом ещё ничего, а зимой, на морозе, иные люди опускали долу глаза, чтобы не смотреть на багровое, с синюшным оттенком её лицо. С возрастом лучше не стало. Холостые парни, да и вдовцы с детями, обходили Татьяну стороной, даже обещанные за нею пять десятин земли в приданое никого не прельщали. Так и осталась девушка в родительском доме незамужней век вековать.
Молчаливая и безропотная, она сторонилась людей, в церковь – и то ходила раз в несколько недель. Немолодой священник, усердно следящий за своей паствой, всякий раз хулил злостных прогульщиков, наказывая тем, что давал их детям необычные для слуха, часто библейские имена, чтобы выговорить отдельные, можно было язык сломать. Но со святым отцом лучше не спорить – он всё подробно объяснит, но не простит, а вскоре не единожды ещё и намекнёт, чтобы не забывали. Так и ходили по селу Евлампии с Феропонтами, да Фамари с Винохватами, напоминая прихожанам, что всему свое время, и молитве – тоже. Татьяну батюшка не трогал.
С ранних лет целый год напролёт девушка пряла, ткала, обшивала всю семью и даже дальнюю родню, сама наряжаясь исключительно в мутно-серые мешковатые одежды. Сельчане, привыкшие при виде её глядеть в пол, в большей половине своей не знали достоверно возраста Татьяны. Высокая, по-детски угловатая, в висевших, как на жерди, нарядах, даже в молодости она не вызывала пусть хоть мимолетного интереса, но было у девушки то, чему завидовали в округе все молодицы – голос. Низкий, грудной, бархатистый, он выгодно выделялся даже на фоне давно спетого церковного хора.
И ещё была у Татьяны некая отличительная черта – в лес за грибами и ягодами ходила зачастую одна, и всегда возвращалась с полной корзиной до верха. Поговаривали, будто знала она, чего другим не дано – с лесовыми да полевыми на короткой ноге была. Честно говоря, где-то в глубине души Филипп побаивался свояченицы, но за то, что Павла не баловала, в строгости его держала, мог ей что угодно простить. Третьего дня Татьяну с Павлушей он отвёз на время к тестю. Поближе к Настиным родам она обещала вернуться.
Подошёл к жене, обнял её, почувствовав, как бьется в ней ребёнок.
– Не спится тебе, – молвил укоризненно, – нужно побольше отдыхать, силы в себе копить, скоро понадобятся. Ещё один помощник будет! Сын!
– Дочка, – прошептала Настя, прижимаясь к мужу. – Прасковья. Парасочка.
– Кого Бог пошлёт, – согласился без лишнего слова, хотя в душе надеялся, что снова будет хлопец – дочь кормят чужим людям, а сына – себе. К тому же за дочерью приданое принято давать, скотину какую, да пару-тройку десятин земли, а сын по природе добытчик, сам своё возьмёт, а повезёт, то и с наваром, с лихвой.
Филя довольно вспомнил свою женитьбу – за Настей тесть отмерил межа в межу с их пашней добрый кусок, да и сенокосом не обидел. Неожиданно подумал: «А если бы не земля, взял бы её за себя или внимания не обратил бы? Уж слишком вутлая да неказистая, к тому же тихая да спокойная, будто серая мышка». Подумал так, и сразу же засовестился. Обнял жену и так сильно прижал её к себе, что та испуганно отстранилась.
– Ты в дом иди, Настёна, а я немного задержусь – ещё разок подворье обойду. Иди-иди, родная, – увидев, как неохотно поворачивается супруга, пожурил, словно малое дитя. – Иди в дом, видишь, на улице сыро, прохладно. Скоро рассветёт.
Он добавил в лампе огня, чтобы подробно разглядеть, куда девался лис. Старые люди говаривали, что с этим зверем аккуратно нужно быть, а вдруг в хозяйство принесёт какую заразу. «Надо бы известкой в курятнике протравить», – строил он планы на завтра, но утром не срослось – у Насти отошли воды. Авдотья выгнала домочадцев из комнаты, истопила печь, приготовила немалый казан кипятка и стала ждать, когда у роженицы начнутся схватки.
В ожидании прошёл весь день. С наступлением темноты повитуха призвала Филиппа, дала ему в руки полотняный рушник и заставила давить на живот жены от груди, чтобы заставить ребёнка выйти.
Уже через несколько минут лоб Филиппа покрыла густая испарина. Он взмок и так устал, будто целый божий день вместо волов тянул по бездорожью гружёную телегу. Руки его мелко дрожали, а сердце болело и сжималось всякий раз, когда он пытался проделать то, что приказывала ему делать Авдотья.