К ночи голова разболелась так сильно, что пришлось выпить полстакана коньяка, а потом – две таблетки анальгина.
* * *
Пять дней поисков не дали результата: Отраднов заныкался так хорошо, что даже попытки отследить его по видеокамерам оказались бесплодными. Он несколько раз появлялся в Челябинске до 8 июня, но после смерти Эдика под камеры не попадал.
Из Москвы Пикулев вернулся возбуждённым и агрессивным, и хотя переговоры с администрацией сложились в нашу пользу, он не был до конца удовлетворён. Он требовал разобраться с гибелью Самушкина как можно скорее, спрашивая меня об этом ежедневно.
СМИ активно муссировали версию нашей причастности, и сумасшедший старик Галатев и госпожа Чувилина без обиняков называли убийство заказным.
Пикулев надеялся, что, когда полиция раскроет детали, нам удастся отвести от себя подозрения. Но молчал и Воеводин: дело у него забрали полностью, так что он питался такими же слухами, как и мы.
Я был уверен, что продвигаюсь быстрее, чем сотрудники следственного комитета, но со слов Пикулева выходило, что те вот-вот раскроют дело, а я топчусь на месте. Как-то он предложил:
– Может быть, Кирилл Михайлович, Подгорнова с его людьми возьмёшь в помощь?
Я осторожно возразил, что дело не в количестве людей. Чем мог помочь гроза вахтёров Подгорнов, я решительно не понимал и подобные выпады Пикулева считал неуклюжей попыткой мотивировать себя на активные действия. Впрочем, с активностью у меня проблем не было. Проблема была в том, что она завела меня в тупик.
Я почти перестал спать, часто просыпаясь в пять утра или даже раньше. Я стоял на балконе, наблюдая чёрно-белый город, за которым вставал розовеющий горизонт и появлялось раскалённое ядро восхода, словно жар электропечей. Неподвижный пар наших градирен становился рельефным и словно не вытекал из них, а втекал обратно. Коптили заводские трубы, но ещё больше коптили сами цеха – это называлось неучтёнными выбросами. Под утро заводы выплёвывали в атмосферу накопившуюся за ночь пыль, и в пепельном свете фар зажигались светлячки окислов. Город пахнул, как перегретый диск циркулярной пилы. Красная «Мазда» под моими окнами серела, и как-то на ней появилась кривая надпись: «Помой меня, я вся чешусь».
Утром во вторник позвонил Рыкованов и велел заехать на Треугольник: так он называл квартал между улицами Вишнегорской, Дегтярёва и Машиностроителей, прямо у завода.
– Засыпало их тут знатно, – сказал Рыкованов. – Подъезжай, поглядим. Черти зелёные наверняка раскачивать начнут.
Этот многострадальный квартал частенько засыпало пылью, а иногда серными осадками, отчего листва здесь даже в начале лета была нездоровая, бледно-жёлтая.
Внедорожник Рыкованова я нашёл на парковке в центре Треугольника. Недалеко на улице Липецкой находилась квартира, где я провёл детские годы до переезда родителей на улицу Сони Кривой, но я её почти не помнил.
Рыковановский водитель Витя, крепкий безразличный старик, стоял неподвижно, как варан, способный замирать в одной позе на несколько часов.
– Туда ушёл, – кивнул мне Витя, выходя из оцепенения.
Я двинулся в сторону Вишнегорской – она шла параллельно 2-ой Павелецкой, за которой уже начиналась территория ЧМК. Квартал был построен в самом конце 50-х и состоял из двухэтажных трафаретных домов самой простой формы. Первые строители комбината жили в палатках и бараках, и отдельные квартиры, пусть и в этих смешных домах, семьдесят лет назад были роскошью.
Рыкованов стоял перед фасадом дома №10 и смотрел на его мутные, не зашторенные окна, будто играл с домом в гляделки. Дом не моргал, держался и Рыкованов. Он как-то странно развёл руки, будто ожидал, что дом может броситься на него. Когда я подошёл, он обмяк и кивнув:
– Глянь, Кирилл Михайлович, мой родной дом. Ровесники мы: оба шестидесятого года.
Он прошёл через пыльную траву к стене и коснулся кирпичей:
– Кладка видишь какая? Неровная. Говно кладка. Самострой. Время такое было: сами строили, сами вкалывали, сами гордились… – он развернулся к комбинату и сделал широкий жест. – Здесь же леса были, пустота… А кругом война, пушки стреляют… В самый разгар войны комбинат строили. Вернее, тогда ещё завод: комбинатом он потом стал. Тут же всё с двух печей и юрты начиналось.
– И долго вы здесь жили? – спросил я из вежливости.
– До семи лет. Потом на Хмельницкого переехали. Альберт там родился. Пошли-ка.
Он решительно зашагал, хромая и переваливаясь на своих больных, облучённых суставах. Мы обогнули дом и вошли в пахнущий мокротой подъезд, по сбитым ступеням поднялись на второй этаж, и Рыкованов забарабанил в дверь:
– Открывай, дед, я тебя в окне видел! Открывай, не обидим.
После долгой возни дверь отворилась, и нас обдало кухонным запахом, словно долго вываривали говяжьи кости. Сморщенный хозяин к нашему визиту отнёсся равнодушно. Его покрасневшие веки походили на края расползшейся раны. Жёлтые глаза смотрели на нас без интереса. Дед непрерывно жевал.
Рыкованов прошёл в комнату и огляделся:
– Полвека тут не был… – сказал он и скривил губы. – Ничего не помню. Не моё. Чужое. Помню комнату большую. И скатёрку помню белую. Маму… А вот это всё не моё, – он похлопал по стене, и обои сухо заиграли под его пальцами.
Несколько минут он смотрел в окно на узкую улицу Вишнегорскую, рельсы вдоль неё и увядшие кусты. Он потянул створку рамы, та со звоном открыла и впустила в комнату жаркий воздух, начинённый металлом и заводским ультразвуком. Рыкованов вдруг повеселел и заговорил с усмешкой:
– Приватизация! Говорят, мол, Рыкованов скупил завод за спиной государства! Да как же! Забыли историю! – он обернулся ко мне, и глаза его метали молнии, словно я был источником дезинформации. – Кирюша! Да государству нужна была эта приватизация больше, чем мне, чтобы спасти заводы от разграбления красными директорами, понимаешь? Меня просили взять это на себя! На горб себе взвалить! Думаешь, завод тогда приносил прибыль? Шиш! Что бы осталось от вашего Челябинска? Хозяин, нужен, хозяин! Городу нужен завод, налоги, рабочие места! Вот, получите, распишитесь. Рыкованов слово держит.
Он с досадой провёл пальцем по наружному стеклу, стирая пыль.
–Во! – выставил он палец в чёрной пудре. – Они из-за этого переживают. Твёрдые частицы! Графит обычный! А всё потому, Кирюша, что когда человек живёт слишком хорошо, он начинает с жиру беситься. Думаешь, эти частицы вредны? Да как же! Ты грифель карандашный жевал в школе? Так это то же самое. Если человек не жил по-настоящему, своей шкурой не рисковал, ему всякое мерещится. Мнительные все очень стали.
Он шумно сопел ноздрями.
– А зимой тут знаешь как было? С той стороны, со Свердловска, ещё не застроили, комбинат хорошо виден был. Едешь с дядькой на его «Москвиче», а трубы, постройки, централи – всё скрыто за клубами пара, который так в косичку сплетается и в небо уходит. И кажется, будто завод весь туда стремится… Красиво… Мы гордились этим! Мы понимали: завод работает, дым идёт, страна в порядке.
Он с досадой махнул рукой:
– Война всё по своим местам расставит! Я одну войну уже прошёл и знаю, как она мозги прочищает. Там, в зоне, у нас не было времени на фантазии. Там надо было идти вперёд, вперёд, к победе! И много чего было: и лучевая болезнь, и малокровие. Но это было не напрасно, это ради победы, ради будущего. А вот это всё… – он снова показал свой палец в чёрной пудре. – Это, знаешь, для того нужно, чтобы журналисты и блогеры, цвет общества, без работы не остались. Ладно, айда!
Он рванул к выходу. Мы вышли из квартиры также внезапно, как ввалились в неё. Слепой взгляд хозяина не отразил ни одной эмоции.
Мы остановились у подъезда. По дорожке вдоль дома к нам приближался человек. Походка его была неровной, хлябающей. Это был молодой парень в накинутом на голые плечи кителе, из под которого проглядывали торчащие рёбра. Несмотря на худобу, плечи его были широкие, как у гребца, но удивительно плоские. Он приблизился к Рыкованову и рассмеялся: