Многие советские военнопленные жили в тяжелых условиях. При этом упоминания о любых послаблениях и доброжелательном отношении со стороны отдельных представителей лагерной администрации и охраны могли быть расценены как аргумент в пользу обвинения в предпочтении этих условий угрозе жизни и здоровью в боевой обстановке на фронте. Отсюда часто встречающиеся преувеличения «зверств» и замалчивания случаев «либерализма», стремление разубедить тех, кто считал плен легко переносимым. Не случайно своеобразным рефреном воспоминаний Л. А. Атанасяна является фраза, с которой автор и начинает свое повествование: «Только тот, кто побывал в плену у немцев, может с полным правом сказать, что он действительно познал предел человеческого страдания, предел тех физических, моральных и душевных мук, которые в силах вынести человек»38.
Минули десятилетия, прежде чем со второй половины 1980‐х гг., когда ослабла необходимость «солидарной» защиты от упреков в предпочтении «легкой жизни» в плену фронтовым опасностям, мемуаристы заговорили о дифференцированных условиях пребывания в неволе. «Не следует всех бывших военнопленных причесывать под одну гребенку, – писал Ю. Апель. – Плен, как и сама жизнь, очень многообразен. Лагеря военнопленных сильно разнятся по своему назначению, режиму, обращению, кормежке и возможностям в них выжить. Эта сторона или особенность плена как массового явления в нашей литературе практически не нашла отражения даже в тех произведениях, которые целиком посвящены проблеме советских военнопленных»39. Д. Чиров, попавший на работу в крестьянское хозяйство в Австрии, уже не боится признаться, что «лучших условий <…> для военнопленных не было и быть не могло»40. Иным образом обстояло дело с воспоминаниями, не рассчитанными на публикацию. Н. П. Ундольский, писавший в начале 1980‐х гг. для семейного круга, мог позволить себе упомянуть о лагере в Демблине (1942): «Охрана в этом лагере состояла только из немцев, а комендант его строго запретил рукоприкладство, и не было случаев, чтобы кого из нас ударили». И далее: «К моему счастью, в Германии мне не пришлось побывать в тех лагерях, в которых издевались над пленными. Большинство немецких солдат, унтер-офицеров, вахт-майстеров и младших офицеров, которых я знал, относились так же, как и немецкие крестьяне, к нам по-человечески»41.
Главными факторами, способствующими реабилитации, долгое время считались побеги и подпольная внутрилагерная работа.
Установка на обязанность совершения побега при малейшем ослаблении контроля со стороны охраны (без учета реальных возможностей: физического состояния, удаленности от фронта, запаса продовольствия, отношения населения, знания языка и проч.) долго порождала явно надуманные, самооправдательные пассажи. Например, А. С. Васильев описывает, как он в период пребывания в немецком плену на территории Германии был направлен из «рабочей команды» в городской госпиталь под конвоем. Затем конвойный удалился навести справки, и он остался один. «Несколько минут я стоял никем не охраняемый, – повествует А. С. Васильев, – и мог бы спокойно уйти, убежать, скрыться <…> “Свобода!” Может быть, еще минута-другая, и я решился бы <…>. Но вышел из домика пост, поманил меня пальцем»42. Похожий фрагмент встречаем в других воспоминаниях: «Я уже мог подниматься с постели, делать несколько шагов без посторонней помощи. И снова мысли о побеге овладели мной. Может быть, именно здесь я смогу их осуществить? Ведь я не в лагере, городская больница, наверное, не охраняется. Когда в палате, кроме больных, никого не было, я решил добраться до окна. Хватаясь руками за спинки коек, с трудом передвигая ноги, подошел к окну, заглянул во двор. За оградой из темного штакетника чернели мундиры полицаев: больница усиленно охранялась. Я вернулся и лег. Товарищ по койке посмотрел на меня понимающим взглядом, отвернулся к стене. Оказывается, не один я мечтал о свободе»43.
Отметим, что побеги преподносились, как правило, в качестве идеологически мотивированных действий, хотя часто они были продиктованы осознанием гибельности условий содержания, угрозой голодной смерти. Например, Анатолий Деревенец вспоминал: «Я с каждым днем слабел, но чувство голода было как-то притуплено <…>. Ведь ясно, что ни селедка, ни горсть овса не спасут от медленного, но верного умирания. Было только одно спасение – бежать!»44 О моральной стороне побега, то есть о том, что опасные последствия могут грозить проявляющим сочувствие конвоирам, начальникам работ, другим солагерникам и т. п., вопрос долгое время даже не ставился45. Проявления обычной человеческой порядочности: сокрытие евреев, комиссаров, высших офицеров, выдававших себя за рядовых, – квалифицируются как опять-таки акт идеологического противостояния, что верно только отчасти. Преувеличение массовости сопротивления создавало искаженное представление об идейно-политической ориентации военнопленных, верности их советским идеалам; описания проявлений товарищеской взаимопомощи преобладали над картинами розни, конфликтов (в том числе и на национальной почве), воровства, доносительства, предательства, порожденных жесточайшей борьбой за выживание46. Внутрилагерная меновая торговля, покупка тех или иных услуг явно не вписывались в привычно изображаемую картину, где царили сплоченность, солидарность, дружеская поддержка и взаимопомощь47. «На эти сцены торговли нельзя было смотреть без жалости, отвращения и гнева», – читаем в изданных в 1963 г. воспоминаниях С. П. Сабурова, говорившего солагернику, что нужно «прекратить эту позорную торговлю, повлиять на людей, разбудить в них чувство собственного достоинства»48.
Освещение темы внутрилагерного сопротивления является весьма непростой проблемой. Участие в подпольной работе, как уже говорилось, представляло собой один из важнейших факторов, позволяющих добиться ослабления подозрительности и негативного отношения к оказавшимся в плену. Немецкие исследователи Р. Отто и Р. Келлер справедливо замечают, что, подчеркивая свое участие в Сопротивлении, бывшие военнопленные в ходе фильтрационной проверки органами НКВД стремились несколько улучшить отношение к себе. Характеризуя советскую мемуаристику, авторы пишут: «Сохранились многочисленные воспоминания военнослужащих Красной армии, особенно офицеров, которые сообщали, что пытались организовать Сопротивление в лагерях военнопленных и концлагерях. Однако во многих случаях эти свидетельства оказываются сильно преувеличенными»49. Помимо намеренного преувеличения существовали и случаи самообмана. Логика проста: если провинившемуся перед лагерными властями пленному помогали, значит, была организация. Вот один из примеров. Ю. Д. Кузнецов вспоминает, как ему с товарищем, прибывшим в штрафной лагерь и не поставленным на довольствие, заключенные, пройдясь по баракам, собрали кусочки хлеба. И вслед за изложением этого эпизода автор делает обобщение: «Начиная с этого лагеря и до окончания своего пребывания в плену, в любых лагерях я чувствовал себя на каком-то особом положении. Дело в том, что окружающие очень заботились о беглецах и вообще о всех тех, кто открыто выступал против нацистского режима. Они помогали не только едой, но и старались скрыть беглеца от разъяренных немцев. Причем эта помощь была организованной. Значит, в каждом лагере, как и в этом, была своя подпольная организация. С руководителями ее мне познакомиться не пришлось, да в принципе и не пытался»50. Для целей реабилитации использовался и прием демонстрации отказа от возможностей облегчить свою лагерную и послелагерную судьбу: встать на путь предательства или сотрудничества с лагерной администрацией, выполнять обязанности полицейского, переводчика, канцеляриста, работника пищеблока и проч.