Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Репутацию русской литературы, по мнению Иванова-Разумника, спасли те, кто выдержал паузу в оценке войны: «Два-три русских поэта – подлинных, больших поэта – хранили упорное молчание, тем более красноречивое, чем больше дифирамбов раздавалось вокруг»395. Они же, подчеркивал критик, «хранят молчание теперь, во время революции»:

<…> они чувствуют, они знают, что если не могли они воспеть войну за сотни верст от окопов и смерти, то еще труднее, еще непереноснее – быть Тиртеями тыла революции, славить или поносить революцию, будучи лишь безвольными зрителями ея. <…> отрадно знать, что хоть несколько подлинных художников молчат в эти минуты стадного «тылового» поэтического творчества396.

Мистик-антропософ Белый и сочувствующий левым эсерам Иванов-Разумник рассуждают совершенно в одном ключе: мысли и слова должны созреть, прежде чем вылиться на бумагу. Так, Белый рассуждает в «Жезле Аарона» о воплощении «духовного слова» во «внешнее слово» и о необходимости вырастить «в себе цветок нового Слова». Иванов-Разумник оперирует категорией «подлинности» (переживаний, слов), которой сейчас, по его мнению, обладают прежде всего народные поэты, но которую со временем могут обрести те, кто не спешил угнаться за веяниями времени и за ложно понятой актуальностью:

<…> два-три подлинных больших поэта наших – молчали; их слова – впереди; быть может, еще не скоро, через годы, подлинные переживания их воплотятся в звук и в слово. Так о войне; так и о революции397.

Или:

И как раз эти художники впоследствии первые будут иметь право говорить и о войне, и о революции. Ибо глубоко переживают и собирают они в своем молчании те чувства, которые тыловые поэты спешно расточают в легковесных словах398.

Идея молчания, предполагающая неспешное вызревание слова о революционной эпохе, была близка Белому еще и, как кажется, по чисто прагматическим причинам. Привезенный из Дорнаха «Котик Летаев», на первый взгляд, был совершенно вне современной проблематики: затейливое повествование о «дорожденной стране», о горячечных бредах младенца, о первых детских впечатлениях и воспоминаниях почти эпатажно уводило читателя из эпохи революции в 1880‐е годы, в XIX столетие. Однако беловская концепция молчания-вызревания оправдывала появление столь «несовременного» произведения в «скифском» контексте. А использованный Ивановым-Разумником критерий «подлинности» выводил автобиографический роман о событиях тридцатипятилетней давности в ряд больших литературных событий эпохи, придавал ему не мнимую, поверхностную, а подлинную актуальность.

Примечательно в этом плане, что в статье «Испытание в грозе и буре», опубликованной в апреле 1918‐го в первом номере журнала «Наш путь» и посвященной «Скифам» и «Двенадцати» А. А. Блока, Иванов-Разумник включил «Котика Летаева» в короткий перечень тех выдающихся произведений, которые «дал русской литературе год революции»: «<…> он дал нам и стихи Н. Клюева, и поэмы С. Есенина, и еще никем не оцененного изумительного „Котика Летаева“ Андрея Белого, и плач „о погибели земли русской“ А. Ремизова»399.

В написанном в июне – июле 1917 года эссе «Революция и культура»400 Белый снова развивает идеи, высказанные им ранее в статье «Жезл Аарона» (проповедь молчания), и снова рассуждает в том же русле, что и Иванов-Разумник. Белый делает экскурс в историю революционных потрясений прошлого и прослеживает аналогии с современностью. В качестве показательного поведения художника-творца берет, например, Р. Вагнера:

<…> он, услышавши пение революционной толпы, взмахом палочки обрывает симфонию и <…> убегает к толпе; говорит; и – спасается бегством из Лейпцига <…>. Но это вовсе не значит, что жизнь революции не отразилась в художнике; нет, глубоко запала она – так глубоко запала в душе, что в момент революции гений Вагнера онемел: то была немота потрясенья; она разразилась позднее огромными взрывами: тетралогией «Нибелунгов», живописаньем сверженья кумиров и торжеством человека над гнетом отживших божеств; отразилась она заклинательным взрывом огней революции, охватившим Вальгаллу. Вагнер – подлинный революционер в своей сфере <…>401.

Следуя той же логике, Белый обнаруживает, что «печать революции духа сверкает» на Г. Ибсене и что «подлинно революционны» также «и Штирнер, и Ницше, а вовсе не Энгельс, не Маркс»402.

Не обошел Белый вниманием и опыт первой русской революции:

Я напомню читателю: 1905 год в жизни творчества – что нам подлинно дал? Многообразие бледнейших рассказов о бомбах, расстрелах, жандармах. Но отразился он ярко – поздней; и – отражается ныне <…>403.

Однако анализ минувших эпох нужен Белому исключительно для того, чтобы перебросить мостик в современность и обосновать будущими достижениями право художника (и прежде всего свое право) не писать о революции, но при этом считаться и современным, и актуальным:

<…> произведенья искусства с сюжетом на тему суть слепки из гипса с живого лица; и таковыми являются вялые славословья поэтов в рифмованных строчках: «свобода», «народа»; но знаю наверное я: в колоссальнейших образах отобразится великая русская революция в ближайшей эпохе с тем большею силой, чем меньше художники слова будут ее профанировать в наши грозные дни404.

В итоге Белый опять приходит к апологии молчания:

Революцию взять сюжетом почти невозможно в эпоху теченья ее; и невозможно потребовать от поэтов, художников, музыкантов, чтобы они восхваляли ее в дифирамбах и гимнах; этим гимнам, мгновенно написанным и напечатанным завтра на рыхлой газетной бумаге, признаться, не верю; потрясение, радость, восторг погружают нас в немоту; целомудренно я молчу о священных событиях моей внутренней жизни; и потому-то противны мне были недавние вопли поэтов на темы войны; и потому-то все те, кто сейчас изливает поверхность души в очень гладко рифмованных строчках по поводу мирового события, никогда не скажут о нем своего правдивого слова; быть может, о нем скажет слово свое не теперь, а потом главным образом тот, кто молчит. <…> прекрасно молчание творчеств в минуту глаголящей жизни; вмешательство их голосов в ее бурную речь наступает тогда, когда речь будет сказана405.

Любопытно, что формула «правдивое слово» и эпитет «подлинный», который Белый постоянно использует в эссе «Революция и культура», похоже, прямо соотносятся со статьей «Поэты и революция», где Иванов-Разумник именно «подлинностью» переживаний измеряет и качество литературного произведения, и его революционность.

Со статьей «Жезл Аарона» эссе «Революция и культура» связывает не только тематика и ход рассуждений, но и образность. Мысль об отжившей, умершей культуре Белый развивает через образы камня, коры, каркаса. Мысль о новой – через образы растительного ряда. В «Жезле Аарона» обыгрывается образ «словесного древа», заимствованный у Клюева; в «Революции и культуре» – образы ростка и семени: «<…> революция <…> есть давление силы ростка, разрыванье ростком семенной оболочки»406.

Пылко отстаивая в 1917‐м право художника не писать о революции, но при этом считаться подлинно революционным, Белый, конечно, не мог предполагать, что за Февральской революцией последует Октябрьская, что будет «левоэсеровский мятеж» и что второй альманах «Скифы» станет последним. Однако придуманная в русле «скифства» поведенческая стратегия художника пригодилась Белому и после Октября при разработке концепции журнала «Записки мечтателей», выпускавшегося С. М. Алянским при издательстве «Алконост».

вернуться

395

Там же. С. 5.

вернуться

396

Там же.

вернуться

397

Там же. С. 3.

вернуться

398

Там же. С. 5.

вернуться

399

Цит. по: Александр Блок: Pro et contra: Личность и творчество Александра Блока в критике и мемуарах современниках / Изд. подг. Н. Ю. Грякалова. СПб.: РХГИ, 2004. С. 262.

вернуться

400

Андрей Белый. Революция и культура. М.: Издательство Г. А. Лемана и С. И. Сахарова, 1917.

вернуться

401

Цит. по: Андрей Белый. Революция и культура // Андрей Белый. Символизм как миропонимание / Сост., прим. Л. А. Сугай. М.: Республика, 1994. С. 299–300.

вернуться

402

Там же. С. 300, 306.

вернуться

403

Там же. С. 299.

вернуться

404

Там же.

вернуться

405

Там же.

вернуться

406

Андрей Белый. Революция и культура. С. 300.

41
{"b":"800572","o":1}