Айзек давится подступающей тошнотой. Глаза начинают слезиться. Он зажимает нос, чтобы не чувствовать этой ужасной вони. Яйцо наблюдает за ним, не отрываясь от трапезы. Его руки двигаются: зачерпывают толстыми желтыми пальцами гниющий на полу фарш и, изгибаясь, как цепкие хвосты двух непоседливых обезьянок, подносят и деловито засовывают комья сырого мяса в непрерывно жующий рот. Его движения можно было бы назвать грациозными, если бы не отвратительность самой сцены. Ням-ням-ням. Айзек в ужасе взирает на существо, время от времени протирая глаза в надежде, что оно исчезнет. Но исчезать оно, похоже, не планирует. Либо у Айзека начались галлюцинации – что плохо, либо у него на кухне хозяйничает самое настоящее чудовище – что еще хуже. Он бьет себя по щекам, щипает, даже лупит ладонями по собственному затылку, пытаясь выбить навязчивый мираж из головы. Что бы он ни делал, яйцо упорно не хочет растворяться в воздухе. Оно заинтригованно следит за его потугами, не переставая запихивать в рот пригоршни разлагающегося сырого мяса. Оно поглощает фарш, будто лопает попкорн, устроившись перед киноэкраном. А в программе сегодня – Айзек Эдди.
Ням-ням-ням. Интересно, что крутится в мыслях этого существа, пока оно жует, вперив в Айзека любопытные, размером с грейпфрут, круглые глаза. Если оно видит человека впервые, то, должно быть, испытывает то же отвращение, которое испытывал Инопланетянин: к человеческому носу, человеческим ушам, пучкам шерсти над маленькими человеческими глазами и колючему меху, шипами торчащему над прочерченным полосками морщин лбом. Возможно, Айзек выглядит для яйца голым, как ощипанный цыпленок. Возможно, цыплят яйцо тоже не видело. Его глаза не выдают никаких эмоций. О чем бы существо ни думало, его маленькое приплюснутое лицо – если это можно назвать лицом – остается совершенно бесстрастным, а взгляд не теряет пристальности.
– Что… – Айзек запинается. – Как… – Айзек снова замолкает, но предпринимает еще одну попытку: – Что ты такое?
Зовется???
Яйцо перестает жевать гнилое мясо и мгновение раздумывает над вопросом. Отвечает оно поразительно громкой отрыжкой. Затем существо снова отправляется в путь, раскачиваясь из стороны в сторону. Оно неуклюже семенит по кафелю – шлеп-шлеп-шлеп – и снова исчезает, на этот раз удаляясь в гостиную. Руки волочатся за ним по плитке, как скакалки за выдохшимися школьниками по спортзалу. Айзек смотрит ему вслед, в сторону гостиной, из-за двери которой снова доносится ням-ням-ням. Он переводит взгляд на холодильник, на список покупок, – и чувствует резкую, жгучую боль. Потом он обращает внимание на кран, на немытые стаканы в раковине – и его одолевает невероятная жажда. Он уже готов напиться и снова разрыдаться, свернувшись калачиком на гноящемся кухонном полу, но кое-что его останавливает. Из гостиной доносится скрип. Айзек оборачивается. Снова яйцо. Точнее, пол-яйца. Высунув из-за двери гостиной хохлатую голову, оно смотрит на Айзека своими огромными глазами. Он моргает – яйцо моргает в ответ. Какое-то время Айзек соображает, чего оно хочет. И наконец понимает: яйцо ждет, что Айзек последует за ним, бросится в погоню. Яйцо уверено, что они играют.
– Я… – Айзек запинается, так и не определившись, куда он, собственно, направляется.
Яйцу все равно. Яйцу достаточно реакции. Оно снова исчезает и, как по команде, заводит свое ням-ням-ням. Айзек вздыхает, качает головой и послушно тащится в гостиную. За дверью обнаруживается та же обстановка и те же действующие лица. На полу валяются испачканные одеяла, в камине остывает зола. Перед очагом, утопая мясистыми желтыми лапками все в том же развороченном гнезде из подушек и тряпья, стоит яйцо. Его руки громоздятся на ковре, а ладошки заталкивают в рот одну из рождественских открыток с каминной полки. Существо поднимает глаза на Айзека и принимается жевать быстрее, будто беспокоится, что он вот-вот отберет лакомство. Подобных попыток Айзек не предпринимает. Яйцо снова отрыгивает, поворачивается к камину и присматривается к другим открыткам, расставленным на каминной полке, будто выбирает кусочек с сырной тарелки. Его руки поднимаются над головой, словно кто-то дергает за невидимые нити. Пухлые желтые пальцы нетерпеливо шевелятся.
– О-о-о-о-о, – выдает яйцо одновременно пронзительно пискляво и утробно ворчливо.
А потом происходит сразу несколько вещей. Яйцо определяется с выбором и протягивает парящие руки к одной из рождественских открыток. В своем нетерпеливом рвении оно задевает жестяную коробку из-под печенья, стоящую в центре каминной полки. Коробка поворачивается вокруг своей оси и начинает раскачиваться на краю, как раскрученная монета. Тоскливое изнеможение на лице Айзека сменяется гримасой ужаса, и он с криком: «Нет!» – бросается вперед.
Он двигается быстрее, чем двигался за все эти последние недели: в три шага проскакивает гостиную и проезжается по ковру на коленях, врезаясь в разбросанные перед камином подушки. Напуганное резким выпадом Айзека существо распластывается по полу, перекатывается и отскакивает от дивана, как мяч для регби. Айзеку удается. Коробка, катапультированная с края каминной полки, благополучно приземляется в его протянутые руки. Испуганное яйцо поднимается на ножки и, захлебываясь визгом, убегает в коридор. Айзек этого даже не замечает. Он стоит на коленях, согнувшись пополам, зажмурившись, изо всех сил стараясь вдохнуть. Его сердце бешено колотится. Ему кажется, будто метель застала его в доме с выбитыми окнами и сорванными жалюзи, будто ледяной ветер с ревом врывается внутрь и обкрадывает его: лишает голоса, лишает мыслей. Он хочет кричать – но у него не получается. Он пытается вдохнуть – но не может сделать и этого. Нет, его терзает не метель. Нечто совершенно противоположное. Огонь. Он стоит на коленях перед камином, обливаясь потом, и вряд ли сумел бы ощутить разницу, стой он посреди ревущего жгучими языками костра. Он в аду, которого, он знает, не существует. Он воздевает глаза к небесам, на которых, он знает, нет никакого рая. Если бы он существовал, Айзек чувствовал бы ее присутствие. Но он не чувствует. Не чувствует ее. Ни там, ни здесь, ни где бы то ни было.
Какой смысл в молитве, не подкрепленной верой? Айзек хочет попытаться поговорить: с ней, с Богом, с любым, кто готов его выслушать. Он отдаст все за возможность передать ей послание и получить хоть какой-нибудь знак, предвещающий им новую встречу. Пусть даже он знает о безнадежности этого предприятия. Библия вроде бы не жалует еретиков? А возможности покаяться у Мэри явно не было. Оба разочаровали своих родных. Она росла в семье убежденных шотландских пресвитериан, его каждые выходные бесконечного детства тащили на унылую мессу. Ради чего, спрашивается? Он все равно стал агностиком. А Мэри предавалась открытому и гордому атеизму, но, не оставив никаких конкретных инструкций на случай своей кончины помимо места, где следует развеять ее прах, похоронена была по христианским традициям. В тридцать лет даже о прахе подумать – и то казалось впечатляющим. Она бы не допустила торжественной службы с молитвами и песнопениями и рассмеялась бы, увидев Айзека сейчас: стоящим на коленях у алтаря, в который превратилась каминная полка в их гостиной, и ищущим спасения. Из них двоих упертым почему-то считали Айзека, но на деле упрямство Мэри ему и не снилось. Она шла по жизни со спокойной уверенностью человека, которому не нужно было нести ответ перед какой-то там высшей силой – только перед собой. Этим она доводила до белого каления своих родителей, братьев, иногда – мужа. Но положа руку на сердце стиль жизни Айзека кажется куда более раздражающим. Он живет по шаткому принципу «никогда не говори никогда», мечется, не может поверить – как не может и отринуть веру полностью. Не может признать, что от Мэри остался один только прах. Она считала религиозность нелепой. Предлогом для оправдания всевозможных грехов. А для Айзека не существует ничего нелепее перспективы жизни без нее. Айзек всхлипывает. Бог его не слушает – он опускает глаза и обращается к жестяной коробке из-под печенья.