Вдруг Ганс Касторп вздрогнул от обиды и негодования. Грохнула одна из дверей, та, которая находилась слева и вела прямо в холл: кто-то дал ей самой захлопнуться или даже пустил ее с размаху, притом с таким шумом, который Ганс Касторп не терпел, ненавидел с детства. Может быть, ненависть была вызвана его воспитанием, может быть, это была врожденная идиосинкразия, но он не выносил хлопанья дверями и способен был, кажется, прибить всякого, кто провинился бы в этом у него на глазах. Кроме того, верхняя часть двери состояла из небольших стекол, поэтому хлопанье дверью сопровождалось еще звоном и дребезгом. «Черт возьми, – подумал Ганс Касторп в бешенстве, – что за треклятая небрежность!» Но тут с ним заговорила портниха, и ему так и не удалось установить, кто именно совершил столь возмутительное деяние. И когда он ответил портнихе на ее вопрос, морщины, залегшие между его белокурыми бровями, не разгладились и с лица не сошло страдальческое выражение.
Иоахим осведомился относительно врачей; да, они уже были здесь, отозвался кто-то, и ушли в ту минуту, когда появились двоюродные братья. Тогда и ждать незачем, сказал Иоахим. В течение дня он, конечно, найдет случай представить им Ганса Касторпа. Однако в дверях они почти столкнулись с гофратом Беренсом, который в сопровождении доктора Кроковского стремительно входил в столовую.
– Гопля, осторожнее, господа! – сказал Беренс. – Дело могло кончиться очень плохо для мозолей обеих сторон. – Он говорил с резко выраженным нижнесаксонским акцентом, тянул слова и мямлил.
– Ну вот и вы, – обратился он к Гансу Касторпу, которого Иоахим, сдвинув каблуки, ему представил. – Что ж, очень рад. – И подал молодому человеку широченную, словно лопата, руку. Это был костлявый человек, головы на три выше Кроковского, уже совсем поседевший, с крутым затылком, крупными, навыкате, чуть слезящимися синими глазами, вздернутым носом и коротко подстриженными усиками, которые казались перекошенными из-за шрама, белевшего в уголке верхней губы. Иоахим сказал правду о его щеках – они были синими; таким образом, голова его казалась особенно красочной и еще оттенялась белым хирургическим халатом, вернее белым кителем с хлястиком; китель был ниже колен и открывал полосатые брюки и громадные ножищи в желтых, уже поношенных высоких ботинках со шнурками. В профессиональной одежде был и доктор Кроковский, с той разницей, что халат с резиновыми нарукавниками у него был люстриновый, черный, сшитый наподобие длинной блузы и особенно подчеркивал бледность его лица. Он держался только как ассистент и ни в какой мере не участвовал в знакомстве с вновь прибывшим, хотя едва уловимая усмешка на его губах показывала, что его подчиненное положение кажется ему более чем странным.
– Двоюродные братья? – спросил гофрат, показав рукой сначала на одного из молодых людей, потом на другого и глядя на них как-то снизу своими налитыми кровью синими глазами… – Он что – тоже мечтает напялить военный мундир? – обратился Беренс к Иоахиму и мотнул головой в сторону Ганса Касторпа… – Боже упаси, да? – И продолжал, обращаясь уже непосредственно к Гансу Касторпу: – Я сразу заметил – в вас есть что-то такое гражданское, комфортабельное, а не бряцающее оружием, как у этого вот ротного командира. Держу пари, вы были бы лучшим пациентом, чем он. Я сразу по человеку вижу, толковый из него выйдет пациент или нет, чтобы быть пациентом – для этого тоже нужен талант, талант для всего нужен, а у этого мирмидонца таланта нет ни на грош. Насчет маршировок – не знаю, а к тому, чтобы быть больным – никакого. Поверите ли – все время стремится уехать, терзает и мучит меня и ждет не дождется, когда его там внизу заберут в казарму. Усердие неслыханное, описать невозможно! Даже полгодика не хочет нам подарить. И притом ведь у нас же тут совсем неплохо, сознайтесь, Цимсен, ведь неплохо! Да, ваш кузен сумеет лучше оценить нас, чем вы, уж он найдет чем развлечься. И в дамах у нас тут нет недостатка – есть даже прелестные особы. По крайней мере наружность у многих весьма живописная. Но слушайте, вы должны себе нагулять цвет лица получше, не то успеха у дам не будет. Правда, «древо жизни зеленеет», но для лица зеленое не совсем подходящий цвет. Конечно, общее малокровие, – продолжал он, бесцеремонно подошел к Гансу Касторпу вплотную и оттянул ему веко указательным и средним пальцем. – Разумеется, общее малокровие, так я и думал. Знаете что? Вы сделали очень умно, что на некоторое время предоставили ваш Гамбург самому себе. Мы должны быть ему весьма благодарны: он поставляет нам немалый контингент больных со своей бодро-сырой метеорологией. Но если я смею дать вам в этом случае совет – нет, отнюдь не предписание, а совсем sine pecunia[4], знаете ли, – пока вы здесь, проделывайте-ка все то, что и ваш брат. В вашем случае нет ничего разумнее, как пожить некоторое время так, будто у вас легкий tuberculosis pulmonum[5], и прибавить немножко белка. У нас тут происходит любопытная штука с этим белковым обменом… Хотя общее сгорание в организме усиливается, все же белок прибавляется… А вы, Цимсен, как спали? Хорошо? Отлично, да? Ну, продолжайте вашу увеселительную прогулку. Но не больше получаса. А потом суйте в рот ртутную сигару. И каждый раз аккуратно записывайте, Цимсен! Как на службе! Добросовестно! А в субботу я посмотрю кривую. Пусть ваш двоюродный брат тоже с вами мерит. Это не повредит. До свидания, господа! Желаю приятно провести время. Доброе утро… Доброе утро… – И, сопровождаемый доктором Кроковским, он помчался дальше, загребая руками с вывернутыми назад ладонями и бросая направо и налево вопросы о том, хорошо ли его больные спали, на что все отвечали утвердительно.
Шалости. Последнее причастие. Прерванное веселье
– Милейший человек, – сказал Ганс Касторп, когда они, обменявшись поклонами с портье, который сидел за своей конторкой и разбирал письма, вышли через главный подъезд санатория. Подъезд находился на юго-восточной стороне белого оштукатуренного здания, средняя часть дома была на этаж выше, чем флигеля, и ее венчала небольшая башенка с часами, крытая выкрашенным под шифер листовым железом. Выйдя с этой стороны, они сразу же, минуя сад, очутились за пределами санаторской территории и увидели прямо перед собою горные луга на склонах, растущие вокруг одинокие мощные пихты и скрюченные карликовые сосны. Дорога, по которой зашагали двоюродные братья, – в сущности, никакой другой и не было, кроме шоссе, спускавшегося в долину, – дорога, слегка поднимаясь в гору, вела влево, мимо задней стены санатория, кухонь и хозяйственных построек, где у решеток подвальных лестниц стояли железные бочки для отбросов, тянулась еще некоторое время в том же направлении, затем под острым углом сворачивала вправо и, становясь все круче, взбегала на склон, поросший редким леском. Она была каменистая, красноватая и еще слегка сырая от росы, по краям местами лежали обломки скал. Оказалось, что кузены не одни решили прогуляться. Те, кто кончил завтракать позднее, поднимались за ними по пятам, и целые группы уже спускались им навстречу, упираясь в землю ногами, как это делают обычно при спуске с горы.
– Милейший человек! – повторил Ганс Касторп. – И такой остроумный, разговор с ним доставил мне истинное удовольствие. Назвать градусник «ртутной сигарой» – это же прелесть, и сразу понятно, о чем речь… Но теперь я все-таки закурю настоящую, – добавил он, приостанавливаясь, – больше не могу терпеть! Со вчерашнего полдня ничего приличного не курил… Извини, пожалуйста!.. – И он извлек из своего кожаного портсигара с серебряной монограммой экземпляр «Марии Манчини», отличный экземпляр высшего качества, плоский с одного конца, – такие он особенно любил, – и отрезал кончик специальным острым ножичком, который носил на цепочке часов; потом чиркнул зажигалкой, раскурил довольно длинную сигару с тупого конца и сделал несколько глубоких затяжек, выпуская кольца дыма.