– Нет сомнения, – кричал он, вбегая в кабинет и бросая на пол шляпу, шубу и калоши Ивана Ивановича, – нет сомнения, во всем этом кроется какой-нибудь ужасный обман, давно известный целому свету!
Тут растворил он наотмашь двери залы и побежал к Анне Петровне.
А спасенный этим порывом Росников вышел на цыпочках из залы, зацепясь ногою за неожиданно возвращенную ему одежду, поднял ее и мигом надел на себя, затем бросился опрометью из дома.
– Из всех чудес нынешней ночи, – бормотал он, стремительно выбегая на улицу, – явление моей шубы, шляпы и калош – самое необъяснимое чудо!
Долевский вошел к Анне Петровне, сгорая адскою жаждою стать наконец лицом к лицу с вероломною, насладиться ее испугом и напрасными мольбами. Но он был встречен вовсе не так, как ожидал. При его появлении лицо Анны Петровны выразило не боязнь и замешательство, а какое-то гневное изумление, смешанное с презрением. Расширив глаза, смотрела она на своего мужа, как смотрит неприступный судья на дерзкого и закоснелого преступника.
– Как смели вы войти сюда? – спросила она грозно.
С своей стороны Долевский, остолбенев от такого приема, тоже вперил удивленные очи в лицо жены.
– Я пришел, – отвечал он наконец зловещим, глухим голосом, – я пришел, сударыня, требовать отчета в ваших поступках.
– Вы? В моих поступках? Вы потеряли на это вечное право, и я не хочу вас более ни слушать, ни видеть.
– Нет, Анна, – вскрикнул Долевский, – не так скоро откажусь я от этого права, как ты полагаешь! Моя несчастная ветреность разве может оправдать твое холодное вероломство? Должна ли ты платить мне злом за зло? Разве для тебя легко смыть позор с нашего дома? Спроси об этом самых легкомысленных женщин, тебе скажут, что отныне он неизгладим и что этим я обязан одной тебе, тебе, которую я уважал более всего на свете, которую считал образцом чистоты и благоразумия, которую любил нежно и почтительно, которой верил безусловно и без всякого опасения.
Волнение чувств захватило голос Долевского. Он замолчал, но колеблющаяся грудь, судорожно сжатые губы и бледность щек показывали, как истинно, как глубоко его огорчение. В самом деле, только теперь, когда он убедил себя в невозвратной утрате сердца Анны Петровны, только теперь он почувствовал, до какой степени любил ее. С ним случилось то же, что случается обыкновенно с ветрениками, которые понимают всю цену сокровища тогда только, когда его потеряют.
– Это превосходит всякое вероятие! – начала Анна Петровна тихим голосом. – Вы поступили как нельзя хуже, и вы же меня обвиняете! Впрочем, я готова отвечать вам на все, чтоб видеть, как далеко простираются ваше лицемерие, ваша несправедливость. Извольте меня спрашивать.
– Прежде всего я желал бы знать, почему вы оставили маскарад и увезли с собою мою шляпу и шубу?
– Я оставила маскарад потому, что мне сделалось там смертельно скучно. Шуба и шляпа ваши были у моего человека, их никто не увозил, и вам самому очень хорошо известно, что вы приехали домой в своей шубе и шляпе.
– В самом деле?! А хотите ли вы посмотреть, в каком наряде я действительно вернулся из маскарада?
– Меня это очень мало интересует. Впрочем, пожалуй!
Долевский стремительно подал руку жене и повлек ее в кабинет.
– Вот в чем я приехал домой! – кричал он. – Вот в чем…
Говоря это, он искал глазами на полу чужой шубы и шляпы, но они уже исчезли.
– Я ничего не вижу здесь, кроме ковра, – возразила жена. – Ужели вы хотите меня уверить, что вы ехали со мною, завернувшись в этот ковер? Но я сейчас обнаружу всю нелепость ваших странных, фантастических выдумок.
Тут Долевская позвонила.
– Принеси сюда, – сказала она вошедшему слуге, – ту шубу и шляпу, в которых барин приехал нынешнею ночью из маскарада.
Через минуту слуга исполнил ее приказание.
– Где ты взял это? – закричал Долевский. – Сказывай, кто тебе отдал мою шубу и шляпу, которых искал я целый час у подъезда?
– Вы сами изволили отдать мне их в передней на руки, когда воротились из маскарада.
– Прочь с глаз моих, негодяй! – заревел Долевский. – Я теперь вижу, что целый дом против меня в заговоре, я теперь понимаю, что здесь все против меня сооружено и подкуплено!
И кем же? Моею женою! Вот награда за мое ребяческое доверие!
– Жаль мне вас, – начала Анна Петровна, – никогда я не ожидала, чтоб вы могли унизиться до таких бесполезных и смешных изворотов! Прошу вас об одном: позвольте мне вас оставить… – Тут Долевская горько зарыдала.
– Да объясните же мне, наконец, эту загадку, – сказал Долевский.
– Вам очень хорошо известно, что вы приехали домой вместе со мною, в своей шубе и шляпе, вот в этой маске и в этом домино с красной ленточкой, тайну которой узнала я от служанки. Вы очень хорошо помните, как нарушили мой сон, явясь неожиданно в моей спальне, как погасили мою лампаду…
Тут Долевский уже потерял совершенно рассудок. Бессмысленно глядел он на капуцин и маску, топал ногами, рвал на себе волосы, вопил, проклинал себя. Он заставил Долевскую несколько раз повторить рассказ о случившемся и, убедясь наконец, что она говорит без обмана, впал в мучительное подозрение, что какой-нибудь злодей воспользовался его отсутствием и нарядился в его одежду. Он признавал в этом кару Провидения за свои шалости, в которых громко и подробно теперь каялся.
– Прости меня, Анна, – повторял Долевский на другой день утром, целуя руки своей жены, – я всегда любил тебя, а теперь люблю более, нежели когда-нибудь. Я хочу загладить свои прежние проступки: на этой же неделе оставим столицу, чтоб избежать толков и сплетен, которых я предвижу целую бездну. Уедем на полгода в нашу подмосковную деревню, предав совершенному забвению всех капуцинов и других маскарадных оборотней. Докажем им, что они, намереваясь окончательно разрушить наше семейное счастье, утвердили его навеки.
И Долевские оставили Петербург.
1850
Михаил Авдеев (1821–1876)
Огненный змей
По поднебесью летит он, злодей, шаром огненным, по земле рассыпается горючим огнем, во тереме красной девицы становится молодым молодцем несказанной красоты. Сушит, знобит он красну девицу до истомы…
Сказания русского народе[6]. На днях по некоторым литературным обстоятельствам я должен был принимать живейшее участие во всех петербургских увеселениях. И я принимал это участие. Я бывал в опере, балете, цирке, русском и французском театрах.
Я был на балах и маскарадах и даже собирался на минеральные воды к Излеру[7], но, по счастью, узнал, что там еще не веселятся, а только собираются веселиться. Я ужасно веселился со всеми моими петербургскими читателями и имел еще большее удовольствие рассказывать о наших веселостях читателям иногородним, и вскоре мне предстоит опять подобное удовольствие: я опять заживу полной жизнью всех петербургских веселостей, опять театры, балы, маскарады и все, что к тому времени Петербург придумает веселого.
Как видите, мы, писатели, живем иногда чрезвычайно весело. Нам стоит только веселиться да среди веселостей наблюдать разные стороны частной и общественной жизни и потом более или менее искусно рассказывать свои замечания, сдабривая их красным словцом фантазии. Но с некоторыми из нас бывает следующего рода неприятность. Во всех народных преданиях есть одно поверье, оно говорит, что люди, одаренные властью над нечистой силой, должны беспрерывно задавать ей работу. Как скоро она кончит одну и вы не успеете ей задать другую, нечистая сила из вашей рабы делается госпожою, берет над вами власть и распоряжается вами очень неприятно. Точно то же делает с нами иногда наш выездной конек – воображение.
Я, например, хотел бы немножко отдохнуть между двумя периодами веселостей, я бы хотел посидеть дома, тихо переваривая сладкие воспоминания прошлых удовольствий и предвкушая сладость будущих. «Я б хотел забыться и заснуть!»[8] Но вдруг… Ба! Мое воображение возмутилось. Оно говорит, что ему скучна вся эта масса веселостей, что ему надоели наши театры, балы и маскарады, что ему не хочется смотреть на наше светское общество, что ему мало этой скудной пищи, которую дают ему наши ровные, гладкие и приличные отношения, наши тихие, не проглядывающие наружу да, кажется, и не забивающиеся в глубину чувства, что ему тесно прогуливаться и по Петербургу, где оно витает, и по провинции, где я неоднократно заставлял его копошиться, что ему хочется другой жизни, жизни, связанной не этикетом, а преданиями, жизни, в которой заботятся не об угождении той или другой почтенной заслуженной личности, а какому-нибудь живущему где-то за печкой домовому, что ему нужна обстановка леса, покрытого инеем, степи, занесенной снегом, клеушка, загороженного тычинками[9], а не города с многоэтажными домами над рекой с берегами из гранита, что ему надоели шармеровские[10] фраки, пропитанные духами, газ и ленты наших прелестных женщин с волосами, зачесанными назад a la Margo, и что ему хочется освежить себя в душной избе с тараканами и лучиной, подышать поэзией нагольного тулупа и вымытой тряпицы.