Ей, этой гонке, пытаются противостоять и лучшие умы в СССР. Академик Капица находит в себе мужество уклониться от работы над атомной бомбой. И, как всегда, делает это весьма экстравагантно. По одной из версий, изложенной физиком Халатниковым, доводы самоотвода у Капицы были сверхпатриотичные: якобы великий учёный заспорил с Берия о том, что русские должны сами смастерить атомную бомбу, а не слизывать американские наработки с донесений наших заокеанских шпионов. Правда, по другой версии, изложенной в мемуарах самим Никитой Хрущёвым, Капицу не привлек атомный проект в силу его секретности, что не позволяло его участникам свободно сиять на научном небосклоне и наслаждаться славой вроде провинциальных театральных звёзд.
Скорее всего, обе эти версии антиатомной позиции устраивали самого Капицу, ибо смотрелись достаточно дерзко и экстравагантно, вполне в духе нестандартного образа мыслей академика, и в тоже время не сеяли лишних подозрений в какой-то принципиальной оппозиции ученого тоталитарному режиму. С ним дальновидный Капица предпочитал ладить, умудряясь при этом держаться своей особой позиции. А том числе – и по столь, казалось бы, грозному вопросу: об атомной бомбе. Если она в России и родилась, то последний, кто к этому приложил руку, как горько сетовал потом Хрущёв, был именно академик Капица. Что, собственно, Петру Леонидовичу и требовалось.
Столь высокий уровень неучастия был довольно редок среди топовых советских физиков, хотя некоторым из них всё-таки удалось сохранить некую девственность в атомном вопросе. Скажем, академику Мигдалу, умудрившемуся всю жизнь прослужить квантовой физике в святая-святых атомных исследований – Московском инженерно-физическом институте, не коснувшись вплотную задачи создания урановой или водородной бомб. Или – одному из основоположников физики ядра – Дмитрию Иваненко, видимо в силу своего неуживчивого характера, или слишком тесных контактов с европейской наукой, обойденного сомненительной честью изобретать ядерную смерть. Или – Александру Лейпунскому – ближайшему соратнику Капицы по Кембреджскому периоду, ушедшему сразу в сторону быстрых реакторов – более энерго- нежели военноемкой стези. Или – будущему Нобелевскому лауреату, академику Канторовичу, сумевшему вовремя переключить свой гигантский математический потенциал с атомной тематики на экономическую. Даже Ландау – явный научный фаворит тех времён раздражённо сетовал Сахарову в кулуарах, что "вокруг этой проблемы слишком много шума".
Бедный Сахаров оказался в числе тех, кто снискал последствия этого шума на 100 и более процентов: сначала, как изощрённый придумщик самой разрушительной из имеющихся в арсенале советских вооружений – водородной бомбы, затем – как наиболее отчаянный борец с рождённым в собственных мозгах научным Франкенштейном. Дать задний ход в этой игре было практически невозможно. С тремя звёздами Героя за ядерные бомбы на груди, личными приемами в высших кабинетах советских самодержцев, с расчетами наиболее эффективных способов затопления прибрежных территорий США с помощью вызванных атомными взрывами цунами – с таким увесистым багажом малопривлекательных заслуг обзавестись ореолом миротворца было нелегко. Хоть Сахаров и положил на это добрую половину своей яркой жизни, вряд ли ему это удалось.
Ещё более далёкими от этой цели (хотя вряд ли они ее перед собой ставили) были "одноклубники" Сахарова по атомной гонке, такие же, как и он безусловные форварды в ранге трижды Героев, изобретательные и чертовски даровитые на всякого рода разрушительные ядерные приложения – Курчатов, Зельдович, Харитон. Последний был, как и Капица, как и Ландау и тот же Лейпунский выходцем из той же самой "кембриджской шинели" Резерфорда, но выбрал иную, нежели его товарищи, научную стезю, вроде той, что нащупал другой ученик Резерфорда – Оппенгеймер, навеки связав свое имя с рождением атомного оружия. Впрочем, к концу жизни Оппенгеймер уже готов был отречься от своего ужасного детища, что же касается Харитона, то его знаменитые фото уже совсем состарившегося, но вполне хладнокровно позирующего на фоне авторского экземпляра своей атомной бомбы так и застряли в истории…
Той самой истории, что с некоторых пор утратила прививку бессмертием. И чает, что каждый новый проживаемый день не обязательно будет дожит всеми до вечера. И это новое чувство, с которым раньше человечество не сталкивалось никогда, приходится сегодня впускать себе в душу и делить с ним помыслы и поступки, всякий раз отдавая дань высокому разуму тех, кто пытался спасти нас когда-то от настигшего сегодня мир ядерного паралича, и безумию тех, кто этот паралич гордо и самозабвенно приближал…
О падежах
Бродский как-то обронил, что лучшее из созданного русскими – это наш русский язык. Всё остальное, видимо, удалось гораздо хуже. Теперь и этой зацепкой толком не воспользуешься.
Говорить и думать по-русски становится всё трудней. И осознавать русскую речь – тоже: и в телевизоре, и вне. Всё чаще понимают сказанное и услышанное с точностью до наоборот. Всё больше правил русского языка стирается. Мутирует лексика, утрачивается орфография, калечится грамматический арсенал.
Отменяются смыслы и определяющие их слова. Засыхают склонения и упраздняются падежи. Особенно – родительный. Скажем, в ставшем крайне употребительной сегодня грамматической триаде – "родина", "любовь", "измена" – исчез родительный падеж. "Измена родине" в дательном падеже есть, а тоже самое в обратную сторону – в родительном – отсутствует. Также с "любовью" и "родиной": в дательном только и слышишь, в родительном – никогда.
Родина, судя по всему, утрачивает у нас свой родительский инстинкт. Что явственно проступает в скукоживаюшейся грамматике. В ней она не способна генерировать любовь к себе и собственную ответственность перед своими гражданами. Слово "родина" чаще всего сопрягается у нас с жёстким и хлестким "мать". Но почти никогда с куда более человечным – "матушкой", или просто "мамой".
"В начале было слово" – сказано в одном известном месте. Но там недосказано, что же будет в конце. Похоже, что – немота…
Без Горбачёва
При нём страна вздохнула. Без него, скорее всего, задохнётся . Горбачева обвиняют в том, что он "развалил Союз". Горбачев спас совесть. Человеческое достоинство. То, без чего не будет будущего доже у самой-самой ощетинившейся ракетами державы. Ракетами мы сегодня бряцаем, а вот на счёт будущего сомневаемся.
Горбачев задал в политике камертон человечности. Порядочности. Антиненависти. Антихамства. Антицинизма. Приверженности общечеловеческим ценностям. Борьбе за мир…
Сегодня всё это отброшено напрочь. Не всеми, конечно, но главными делателями российской политики – с пугающей очевидностью. Всё это, наверняка, будет Россией преодолено. Не сразу. Но обязательно.
Принципы политики Горбачева вновь будут доминировать. Годы черносотенной военщины перелистнем, как страшный и постыдный сон. И Россия будет умной, светлой, честной и мирной страной, какой ее, очевидно, и мечтал видеть Михаил Сергеевич.