– Здрасьте, – загоготал он. – Я вам подарок купил.
Ещё не войдя в калитку, он протянул мне большой фолиант. Садовое искусство монастырей Франции, что-то в этом духе, – такие издания громоздятся в витринах книжных магазинов перед праздниками, и покупать их – одно разорение.
Пройдя в дом, мы какое-то время сидели на балконе, довольно просторном для моих скромных апартаментов. Сегодня здесь было тепло от солнца. Гостя я усадил в плетёное кресло, а себе принёс стул.
С осторожностью косясь в мою сторону, Макси разглядывал комнатную живность в вазонах. Уличная сторона была действительно солнечной, до холодов я мог держать растения на балконе. Гость интересовался названиями роз, кустов, росших внизу под балконом. Но всё, что я знал, так это то, что жасмин, мешавший ходить перед крыльцом, рано или поздно должен был зацвести красными соцветиями и что называется он «японским». Папаша меня уже проинформировал, что в семье подумывали, не отправить ли Макси учиться на садовода. В специальных учебных заведениях таких, как он, обучали как раз подобным профессиям. Время было обеденное, я попросил гостя посидеть и подождать, пока я что-нибудь приготовлю. На балкон я вынес ему пару книг с картинками и ушёл на кухню.
Ветчина, зелёный салат с помидорами – таким получился обед. На десерт я принёс ему мороженое. Сидя за кухонным столом, мальчик-аутист был на седьмом небе. Так это выглядело со стороны. Мне становилось не по себе. Как мало нужно для счастья. А ведь при виде его физиономии в камеру домофона я мельком подумал, может, не стоит открывать? Мне было совестно. Как такие мысли вообще могут приходить в голову?
Я расспрашивал гостя о чём попало. Судя по всему, подросток и вправду помешался на парках, на садоводстве. Он даже посещал какие-то «мастерские», где его учили сажать растения в настоящий грунт, правильно готовить почву и обращаться с удобрениями. А ещё он любил читать. И это тоже оказалось неожиданным. Я был уверен, что люди с умственными изъянами книг читать не способны. Правда читал он литературу для меня малопонятную – полуфантастику, да ещё и подростковую. В списке значился и Гарри Поттер, куда от этого деваться.
Через час я проводил его к воротам. В последний момент я вернулся в дом за книгой, хотелось что-нибудь ему подарить. Я принёс карманное издание Брэдбери «451 градус по Фаренгейту». Ничего более фантастического, а тем более на французском языке, у меня не было.
Макси принял подарок обеими руками, как на церемонии. Улыбаясь, тоскливо вглядываясь мне в глаза, он отвесил свой нелепый лакейский поклон, как и раньше уже делал при прощании…
* * *
Старая русская эмиграция едва ли похожа на те вымученные зарисовки, какие ей посвящают в книгах. Смесь напускной гордыни с пережитками бедности и унизительных лишений, внушаемость и вместе с тем кастовая обособленность, питающая себя доблестью былых времён, причём гордыня поголовная, от которой всем хотя бы что-то да перепало, как при умножении хлебов в библейской притче, – всё это даёт о себе знать на каждом шагу. И сто раз прав, конечно, В. Набоков, сам гордец непоследней гильдии, но всё же умевший отличать рудименты разночинства от фальшивого аристократизма и ложной скромности. Русский эмигрант, уверяет он, любит ходить дома в затрапезных штанах и в стоптанных «тапках», в гостях из деликатности никогда не нажимает на сливной рычажок унитаза, а с куска мыла над раковиной непременно забывает смыть приставшую ворсинку, то есть просто волос…
О русскости, о русской кухне и блинах – размером с блюдце, пышно-дрожжевых, как их пекут потомки белых эмигрантов, в противовес большим и тонким, наподобие бретонских, французских, какими блины предпочитают в России, – спорить об этом можно было бы с утра до вечера. Так мы иногда и коротали вечера с Елисаветой Павловной, моей старенькой хозяйкой, если я соглашался поужинать вместе с ней, а это означало, что я должен был взять на себя приготовление ужина.
Я не любил готовить на её половине. Столовые салфетки и половые тряпки в таких домах сушатся на одной и той же бельевой верёвке. Пришлые коты обедают за одним столом с хозяевами. Столы же, покрытые не скатертями, а клеёнками, но непременно с английскими узорами из мелких лютиков, завалены вырезками из газет, этикетками для получения скидок по акциям в супермаркетах. На стенах повсюду – портреты не родственников, а никому неизвестной аристократии. Одного, мол, все колена, чего уж там…
Моя новая жизнь казалась мне отступничеством, да и просто каким-то суррогатом по сравнению с тем, что мне было дорого ещё вчера. И тем больше я тяготился разговорами о блинах и пирожках, о том, когда на воскресной службе можно присесть, а когда нужно стоять, как штык. Какая мне, в самом деле, разница, в косынках женщины приходят в церковь или с непокрытой головой? Скрепя сердце я обменивался любезностями с соседями старушки, которые уважали меня, похоже, только от страха перед моим джипом. Очевидно, были уверены, что при выезде на улицу этот мастодонт однажды заедет в бок их ситроену, виновато притулившемуся у чужих ворот, точно хитрощёкий поджавший хвост зверёныш.
Елисавета Павловна – я продолжал обращаться к ней по имени и отчеству, хотя она и требовала звать её Лизой, – буквально на глазах теряла память. Было такое чувство, будто что-то мелкое, как песок в процедурных часах, мало-помалу убывает через невидимое отверстие. Труднее всего было смотреть на это и ждать. Чего – непонятно. Каждый день нужно показывать ей ту же самую кнопку для включения простенького мобильного телефона. Каждый день нужно упражняться в психологии и попросту изловчаться, чтобы объяснить ей, что кипа ксерокопий, которую запрашивал у неё пенсионный фонд или налоговая служба, не пересылается просто так, по воздуху, как ей того бы хотелось, чтобы сэкономить на почтовых марках. Но как убедить человека, теряющего рассудок, что интернет, даже если он и похож чем-то на волшебный эфир, не позволяет пересылать кипу страниц, минуя сканер или смартфон? А с этим хозяйством старушка справляться не умела.
Когда же приходилось искать на улице её машину, которую она припарковала с вечера, но не могла утром вспомнить, где именно, а ей нужно было забрать из салона что-то забытое из вещей, ведь она ещё и водила, сама ездила в Париж, на церковные службы, – в эти минуты я понимал, что становлюсь свидетелем очередного жизненного финала.
– Забыла вспомнить, где его поставила… – Так бедная старушка оправдывалась из-за своего «автомобиля».
Я понимал, что мало пережить своё прошлое. Это как получить аванс и после того, как деньги разлетелись, заявить, что сделка вообще-то кабальная и условия, пока совсем не перехотелось, лучше пересмотреть. Пора было менять жизнь по-настоящему. Или ставить на себе крест. Зачем надрываться напрасно? Жизнь остановилась. Будущее – откуда ему взяться? В каком направлении двигаться? Ради чего продолжать кормить себя и поить?
И тем больше мой слух цеплялся за разговоры про монастыри, про монахов и отшельников. А это была излюбленная тема Елисаветы Павловны; хотя бы в этом мне повезло. После кончины жены, не зная, куда деваться от себя самого, именно так я и поступил – уехал на знаменитый Афон. И хотя на сороковой день, как я тогда задумал, попасть на греческий полуостров мне не удалось, это было одним из самых правильных решений моей жизни.
Какая-то сила подталкивала меня воплотить в жизнь что-нибудь схожее, равное достоинством ещё раз. Я обсуждал свои планы с Елисаветой Павловной. Муж её тоже ездил на Афон. Тяжеленные фотоальбомы были забиты желтоватыми снимками бородатых монахов с пристальными взглядами. Монахи почему-то всегда позировали в окружении мужчин европейской внешности, – кто в шляпе и костюме, а кто и в военной форме непонятного рода войск. Попадали в кадр и греки в юбках. И все эти люди были похожи не на паломников, а на английских туристов, снявшихся на память перед выездом на сафари. Покойный муж Елисаветы Павловны, русский эмигрант первой волны, как и сама она из Петербурга, на туриста был похож на всех фотоснимках, который она мне показывала.