Ретроспектива-2
Хотя Жиляков и Ландсберг попали на судно в предпоследний день загрузки, свободных мест на трюмных шконках было еще предостаточно. Да и старый знакомец Ландсберга, матрос Терещенко, успел вовремя шепнуть, какие места в трюме предпочтительны для долгого плавания. Именно поэтому друзья выбрали себе местечки подальше от решетки, отделяющий отсек от караульного коридора, и поближе к жерлам парусиновых вентиляционных рукавов. Единственное, с чем не согласился старик – это забираться на второй ярус нар, где, как уверял Терещенко, воздух почище.
Жизнь на плавучей тюрьме не слишком отличалась от обычного камерного бытия. Арестанты расселялись по отсеку сообразно своим симпатиям, наклонностям и тюремной иерархии. Кое-где шконки уже были завешаны тряпьем, и оттуда уже доносились шлепки карт по доскам и азартные выкрики игроков. Каторжные из крестьян сидели тесными кучками, опасливо поглядывая на снующих по отсеку глотов: те уже начали традиционную охоту на последние медяки мужиков «от сохи».
К вечеру об отходе судна еще ничего не было известно. Не внес ясности в этот вопрос и некий чин из Одесской тюремной администрации, спустившийся в трюм с толстой пачкой бумаги и несколькими бутылками чернил. От бумаги не отказывался никто – даже неграмотные и те, кому писать было некому. Первые, по тюремному обыкновению, рассчитывали продать бумагу нуждающимся, либо выменять ее на что-нибудь. Особое оживление появление бумаги и предстоящее писание писем и заказов на продукты вызвало у глотов.
Обед поразил: арестантам подали не обычное жидкое тюремное варево, а настоящий флотский борщ – густой, обильно заправленный капустой, свеклой и прочими овощами. В тому же в каждую миску матрос-раздатчик шлепнул изрядный кус вареной говядины. На завтрак была обещана гречневая каша с настоящим коровьим маслом.
– Этак-то и жить можно! – судачили арестанты-новички.
Опытные каторжане, которым довелось побывать на самой дальней российской каторге, подняли оптимистов на смех:
– На Сакалине этом, дядя, ты гнилому куску рыбы в баланде рад будешь! Мяско – на острове тока солонина – тоже с душком, порядочные люди и есть такую не станут…
На следующий день невольные пассажиры, поднявшиеся на борт последними, принесли в трюм весть о том, что вместе с ними на корабле поплывет судовой священник – разумеется, православный. Перед отправкой будет отслужен молебен – однако наверх арестантов навряд ли выпустят.
Новый день тоже обещал быть длинным и скучным, однако ближе к полудню неожиданно общее внимание привлекли крики наверху. Матросы, взобравшись на снасти, вразнобой кричали «Ура!» Арестанты кинулись к иллюминаторам, и только тут поняли, что пароход как-то незаметно отошел от причала, серая замшелая его стенка отодвинулась.
– Буксир нас от причала оттаскивает, – пояснил караульный. – Сей момент и машину запускать будут на полные обороты.
Словно в ответ на его слова, еле слышный доселе гул машины под палубой резко усилился. Железный настил под ногами арестантов мелко завибрировало – словно что-то живое и большое внизу проснулось и начало тяжело ворочаться.
– Все, братцы, поплыли! Прощай, Расеюшка! – закричал кто-то.
Кто-то из арестантов заплакал в голос, в другом углу дрожащими голосами затянули старую каторжанскую песню, православные невольники усердно молились, мусульмане тоже творили свою заунывную молитву.
– Все, поплыли! – нарочито бодрым голосом окликнул старого своего товарища Ландсберг. – Теперь до самой Турции, полагаю, ничего интересного не будет. Одни только волны… Извольте отдыхать, господин полковник!
Жиляков послушно улегся на доски, сложил руки на груди и прикрыл набрякшие веки. Ландсберг поправил котомку под головой старика, поджал губы и вздохнул: полковник, настояв на своей отправке на Сахалин, явно переоценил свои силы. Карл живо припомнил первое появление старика в камере, его уверенные движения, покачал головой: небо и земля!
Ландсберг отошел к иллюминатору и бездумно загляделся на мелкие серые волны, шуршащие по борту корабля. Его мысли невольно вернулись в Псковскую пересыльную тюрьму, где он провел последние несколько месяцев.
* * *
Жизнь в тюремной камере подобна капризной и непостоянной морской стихии. Серый мертвый штиль – повседневная скучная обыденность с практически круглосуточной карточной игрой. За игрой и в коротких перерывах обсуждались последние «громкие» события в камере. При отсутствии оных арестанты без устали «травили» старые каторжные байки, напропалую врали друг другу. Во все времена тюрьма более всего ценила рассказчиков, «баюнов» – тех, кто мог своим бойким подвешенным языком хоть как-то развлечь, оторвать от мрачной обыденности, сиюминутной горечи карточных проигрышей и мрачных перспектив. О своей реальной прошлой жизни в камерах говорят неохотно: для одних это было чем-то святым, для других очень личным, для третьих – недостойным признаком проявления слабости.
Не обходится в тюремных камерах и без жестоких штормов – когда кипят страсти, томит неизвестность. Случается, и кровь льется…
Обычным развлечением в тюремной камере становились вспыхивающие то и дело стычки и драки, жестокий розыгрыш новичков и вечных, «записных» простофиль. В этих играх участвовала порой практически вся камера – жертва, активные участники розыгрышей и довольные развлечением зрители.
Тюремный штиль обычно взрывался штормом внезапно. Как правило, у истоков «непогоды» всегда стояли иваны. И вот нынче в тюремной камере номер четыре царила предгрозовая тишина.
Лежа в своем «алькове» с затрепанной книжкой старого журнала в руках, Карл Ландсберг физически ощущал нарастающее вокруг него напряжение. Всему виной было его недавнее вмешательство в действо, которое начало было разворачиваться в камере вокруг новичка – отставного армейского полковника, переведенного в нумер четвертый из камеры для политических.
Как ни старался Ландсберг, он не мог забыть обидной реакции полковника на его заступничество, его явное нежелание подать руку своему спасителю. Старый офицер просто не знал, что его ждало – не вмешайся в это дело он, Ландсберг, – рассуждал Карл. Не знал – и только поэтому позволил себе проявить совершенно лишний в его положении гонор.
Обычное начало обработки новичков в камере Ландсбергу было хорошо знакомо. Новичка втягивали в карточную игру, а при его отказе играть в долг или на вещи – загоняли под нары, в грязные зловонные ниши, где человек терял и остатки здоровья, и уважение к себе. «Поднарный» становился вечным «золотарем» камеры – вынос «параши» становился его постоянной обязанностью. Всяк мог оскорбить, обругать забитого «поднарного», в любую минуту загнать несчастного в его берлогу, вполне резонно мотивируя это смрадом, неминуемо исходящим от постоянного пребывания человека на мокром и грязном полу.
Из общего котла такому несчастному доставались совсем крохи – считалось удачей, если ему дозволялось вытереть коркой хлеба опустевшую после раздачи посудину. Изгой слабел, его рассудок мутился от постоянного чувства голода и издевательств. Ради пайки хлеба или миски малосъедобной баланды несчастный был порой готов на любое унижение. «Поднарников» заставляли бегать на четвереньках, кричать петухом, мяукать, лаять. Молоденьких и смазливых арестантов, случалось, делали «бабами» – едва ли не самое ужасное в тюрьме. Это превращало некогда человеческое существо в тупое, грязное и всеми презираемое животное.
Часто новички легкомысленно соглашались на карточную игру – в расчете на свой «фарт», умение играть. Но игра была лишь временной отсрочкой от изгнания под нары. Против новичка играла вся камера: в его карты заглядывали, передавая сопернику-«мастаку» информацию условными знаками. Подсовывали партнеру, часто не таясь, требуемые карты из другой колоды.
Для начала, конечно, новичку давали выиграть. Тогда глоты звали майданщика, чтобы он по камерной традиции поднес «счастливчику» чашечку дрянной водки, кружок колбасы, кусочек вареного мяса. Денег за угощение майданщик брать нарочно не спешил, и всячески подыгрывал «мастакам» в этом фарсе.