– Он такой же человек, – тихо сказал Манфред. – И наш Господь и Спаситель был евреем. Они – избранный Богом народ, Иоганна. Никогда не забывай об этом.
– Это просто точильщик ножей! – воскликнула Иоганна. – Даже мама зовёт его грязным. Почему тебя это так расстраивает?
Манфред молчал, уголки его рта опустились вниз, во взгляде читалась такая скорбь, что Иоганна съёжилась, сжала руки в кулаки, чтобы не начать теребить фартук. Почему она вообще сказала отцу такие слова? Она не хотела их говорить, конечно же не хотела, она всегда жалела Яноша. Она просто ляпнула, не подумав, но что тут такого ужасного? Многие люди гораздо хуже отзывались о евреях.
– Меня это расстраивает, потому что в мире слишком много зла, – тихо ответил отец, – и я знаю, как легко забыть об этом. – Иоганна покачала головой, то ли не понимая его слов, то ли не желая понять. – К тому же, – продолжал он, – Янош Панов родился в бедной семье, рано осиротел, его изгнали из России люди, ненавидевшие его только за то, кем он родился. У него не было возможности получить образование, обеспечить себя. Он много трудился и нашёл, как заработать себе на жизнь. И уже хотя бы за это мы должны его уважать. – Манфред помолчал. – Если он тебя как-то обидел…
– Нет-нет! – нетерпеливо крикнула Иоганна. – Но это неважно. Это всё неважно.
Отец шагнул к ней, его лицо стало очень серьёзным.
– Это очень важно, Иоганна, майн шатц. Это значит очень многое. И самый мой большой страх в эти тяжёлые времена – что это станет неважным, перестанет иметь значение, хотя такого никогда не должно произойти. Ты понимаешь?
Иоганна смотрела на отца, на его худые, поникшие плечи, простодушные, но серьёзные добрые глаза, грустную улыбку. Он казался хрупким, но в нём была внутренняя сила, на которую – она знала – она всегда опиралась.
– Иоганна?
Она кивнула, не в силах смотреть ему в глаза.
– Я понимаю.
Какое-то время он продолжал смотреть на неё, и этот испытующий взгляд напомнил Иоганне об отце Иосифе, которому она исповедовалась, о том, как блестели его глаза, почти неразличимые за решётчатой ширмой.
– Очень хорошо, – ответил он мягко, принимая её слова, но не вполне им веря. Не в силах больше оставаться с ним рядом, Иоганна повернулась и унеслась наверх. Мать угрюмо кивнула ей в знак солидарности, когда она вошла в кухню и вновь взялась за нож.
Глава третья
Биргит
Сентябрь 1936
– Проблема Австрии, – прохрипел Ганс Пильхер сквозь лающий кашель, – в том, что это страна без собственной культуры, нация, кое-как склеенная из различных частей, из остатков империи. – За этими словами последовал новый приступ кашля, а другие мужчины, сидевшие рядом с ним в гостиной Эдеров, понимающе кивнули.
Биргит всё это уже слышала, и неоднократно. Раз или два в месяц отец собирал у себя единомышленников – таких же ветеранов войны, как он сам, посетителей церкви, членов Христианской социальной партии, которые с большой неохотой приняли новое правительство Австрии, фашистский Отечественный фронт, как единственный способ борьбы с безоговорочной агрессией национал-социалистов. Они говорили о книгах, искусстве и музыке, религии и философии, а затем дискуссия неизбежно переходила к политике или, точнее, заявлениям о борьбе Австрии как страны, постоянной угрозе гитлеровского вермахта, который двигался вперёд гусиным шагом, и жалобам на многочисленных пронацистских сторонников в Зальцбурге и, по сути, во всей Австрии.
– Трудность, – заявил Генрих Шмидт, – заключается в том, что сегодня слишком много людей путают нашу культуру с немецкой. Мы не немцы. Мы австрийцы!
– Да, да!
– Именно так, герр Шмидт, именно так!
Несколько человек заколотили кулаками по столу и подлокотникам, а герр Шмидт откинулся на спинку кресла, довольный своим заявлением.
Биргит беспокойно ёрзала на жёстком стуле в углу, который ей пришлось занять, чтобы уступить мужчинам, страдавшим от старых военных ран, удобные места на диванах и креслах. Лотта уселась на скамеечке у ног отца и с восторженным выражением лица внимала грудному кашлю и трубным заявлениям. Биргит не понимала, как сестре может быть интересно то, что обсуждала компания седых стариков, пахнущих табаком и сосновой мазью. Тем более что они обсуждали одно и то же месяц за месяцем, год за годом, и вдвое настойчивее – с приходом к власти Отечественного фронта.
Иоганна, по крайней мере, убежала на кухню, чтобы помочь матери принести кофе и пирожные, а обслужив всех, вслед за Хедвиг удалилась в святая святых их личного пространства. Теперь они пили кофе в молчаливой солидарности, а Биргит продолжала терпеть, незамеченная, невидимая.
Она привыкла быть невидимой. Средней сестре Эдер не досталось ни сильной воли и чувства юмора Иоганны, ни красоты и обаяния Лотты. Никто не говорил ей об этом, но факт был очевиден, стоило лишь посмотреть в зеркало. Как и у сестёр, у неё были светлые волосы и голубые глаза, но на этом сходство заканчивалось.
У Иоганны были чёткие, волевые черты и мужественный подбородок. У Лотты – фарфоровая кожа и нежный рот, похожий на бутон розы. Лицо Биргит напоминало картофелину. Иногда, в самом мрачном настроении, она думала, что Бог, должно быть, собрал всё, что осталось от решительности Иоганны и очарования Лотты, и слепил её, Биргит.
Её волосы были цвета грязного снега, цвет лица – ненамного приятнее, глаза, хоть и голубые – крошечные, «как изюминки в пудинге». Так со злорадной злобой сказала о ней одна из учениц воскресной школы. Когда она не улыбалась, она казалась такой мрачной, что прохожие на улице просили её не хмуриться: «От твоего взгляда молоко скиснет!» Биргит и не хотела хмуриться, но когда она улыбалась, ей казалось, она выглядит жалкой и отчаявшейся, а порой просто умалишённой. Выхода не было.
Её таланты были такими же скромными, как внешность. Биргит ничем не примечательна, заявила одна из монахинь в школе, печально покачав головой. Она прилично разбиралась в необходимых областях – чтении, письме, арифметике, истории, – но ничто никогда не возбуждало ее воображение, и у неё никогда не было причин выделяться. Её не выбирали для участия в спортивных состязаниях, она не играла сольных и главных ролей в рождественских концертах или пасхальных спектаклях. Она могла петь, пожалуй, не хуже Иоганны, но по сравнению с чистым, как трель жаворонка, голосом Лотты её пение было, как и многое другое, просто приличным, но уж точно не примечательным.
Зажатая между двумя сестрами, каждая из которых выделялась по-своему, Биргит рано поняла, что ей придется много работать, чтобы оставить хоть какой-то след. В восемь лет, наблюдая, как отец чинит позолоченные каминные часы, она решила, что посвятит себя тому, чем он занимался, – часовому делу.
Профессия давалась ей нелегко, возиться с таким количеством крошечных, разрозненных деталей было сложно, она часто путалась, и только из-за её неподдельного интереса отец позволил ей стать его ученицей, когда ей исполнилось шестнадцать. Потребовалось много знаний и сосредоточенности, чтобы разобраться, как шестерни и колеса работают в идеальном балансе и изысканной гармонии; как энергия пружины, высвобождаясь, вращает колёса, как они толкают маятник, он продолжает качаться благодаря гравитации, а стрелки часов отсчитывают время.
Теперь часы изготавливались по большей части на фабриках, к большому неудовольствию отца, и он специализировался на ремонте часов, особенно старых, разбирал их, чтобы заменить колесо или пластину или починить заклёпку. На восемнадцатый день рождения отец с большой гордостью подарил Биргит набор собственных инструментов – штангенциркуль, напильники, плоскогубцы, ножовку, кернер и клепальный молоток, всё в кожаном футляре. Правда, Биргит втайне надеялась, что он мог бы добавить «и дочь» к вывеске «Часовщик Эдер» на маленьком магазине, но он этого не сделал, а у неё не хватило уверенности предложить.