Интерпретация культурных практик
Данная книга представляет историю идей (и их трудноуловимых родственников – ценностей и чувств), но в отличие от традиционной интеллектуальной истории в центре моего внимания находятся те идеи, которые пытались сформулировать люди не очень образованные и почти всегда занимавшие в жизни подчиненное положение. Я рассматриваю эти идеи не как автономную область, а в связи с социальной и политической жизнью, но в отличие от традиционной социальной истории в центре моего внимания находятся не коллективы и сообщества, а отдельные личности, часто маргиналы, и не оформленные в систему социально-политические взгляды, а размышления, которые ближе к философским. Поставленная задача выглядит крайне амбициозно. Я не настолько наивен, чтобы полагать, будто лишь на основе текстов – порой туманных, как стихи, – мне удастся во всем объеме реконструировать то, что рабочие авторы думали (тем более, чувствовали) о современной им русской социально-политической действительности, не говоря уж о личности, модерности и сакральном. Я снова и снова перечитываю их произведения, внимательно вслушиваюсь в их слова, вспоминаю все, что известно о социальном и культурном контексте, который их окружал, уточняю свои гипотезы, но я все равно остаюсь на зыбкой почве интерпретаций. Хотя теоретические и сравнительные исследования предлагают методы, которые помогают сложить из различных фрагментов более или менее достоверную картину, все же в этих подходах высока вероятность ошибки. Таковы риски культурологического метода, который, будучи интерпретативным, в своем поиске смысла обречен сохранять «существенную неполноту» [Geertz 1973b: 5, 29]. Но, полагаю, для историка риск – благородное дело, если его цель – понять не только почему какие-то события происходили, но также (хотя это подразумевает понимание причин) какое значение эти события (а также бессобытийная повседневность) имели для людей.
Необходимо различать те способы, которыми люди создают и используют культурные инструменты (язык, символы, ритуалы), и те способы, которыми реалии их жизни (материальная среда, социальное положение, власть и обычай) воздействуют на людей, принуждая и побуждая их создавать и использовать культурные инструменты. Сегодня признание той роли, которую играет дискурс в приписывании значений миру, в упорядочивании данных опыта, в определении смыслов и целей, стало общим местом. Гораздо перспективней подход, который признает постоянное взаимодействие и взаимовлияние между структурой и деятельностью, переплетение культурного и материального, «диалог» между словом и миром. Строго говоря, социокультурная жизнь людей включает в себя эмпирические динамические процессы (именуемые «практиками»), когда физический и социальный миры сохраняют способность формировать, ограничивать и разрушать дискурс, в котором культурные смыслы неизбежно «несут бремя мира», равно как и наоборот [Sablins 1985: 138][14]. Русские пролетарские писатели осваивали и использовали богатый ассортимент доступных им идей, представлений и образов и вместе с тем переживали такие важные формы опыта, как бедность, социальная зависимость, общественные изменения, новые возможности, война, революция. В то же время рассматриваемые здесь культурные практики не являлись простой реакцией на конкретные события или условия жизни. В этих практиках содержатся не только случайные мгновения исторической эпохи. Тот мир, «бремя» которого несли рабочие писатели, состоял из наличного настоящего и хранящегося в памяти прошлого, из видимой реальности и воображения, из событийности и сущностей.
Центральное место при изучении культурных практик занимает понятие активного субъекта. Рассуждения о власти, особенно о культурной власти, которые постулируют неотвратимую и тотальную гегемонию или даже безличную игру силовых полей культуры, рисуют риторически весьма драматичную картину мира, но неизбежно упускают из виду или в значительной степени отрицают подлинную сложность человеческой агентности и отношений доминирования. Существует множество доказательств того, что индивиды и группы индивидов сохраняют способность и возможность перерабатывать, изменять и даже отвергать имеющиеся культурные формы. Следует признать существование не только управляющих человеком и подчиняющих его факторов окружающей среды, но и тех непрямых траекторий, которым люди следуют, используя моменты и шансы, активно присваивая формы и смыслы. Русские пролетарские писатели прекрасно осознавали это, даже если выражались проще. Они верили, что являются субъектами собственной истории. Они понимали, что в мире на каждом шагу подстерегают препятствия. Они не поддавались страху.
Маргинальность
В данной книге рассматриваются механизмы функционирования культурных смыслов в группе, которая являлась маргинальной для современной ей России (а Россия сама являлась маргинальной для современной ей Европы); эта необычная группа находилась на окраине народной культуры и на окраине культуры образованных классов, она возникла в результате того, что часть грамотных бедняков с невероятной страстью принялась читать и писать. Данное исследование предполагает (точнее, утверждает), что изучение нетипичных частных случаев, лежащих в стороне от проторенной дороги, является чрезвычайно полезным: оно позволяет не только заполнить пробелы в наших знаниях, но и взглянуть с новой точки зрения на типичные явления, пересмотреть картину в целом. Этот аргумент уже не нов. Важные исторические исследования возникли из понимания того, что история маргиналов и отклонений от нормы говорит не только о себе, но и о норме, а также из понимания того, что лиминальные пространства и личности часто оказывают большое влияние на культуру. Исследование процессов, которые происходят на межнациональных границах или на окраинах городов, изучение нетипичных биографий женщин, рабочих и самых разных людей, которые конструируют свою идентичность на фронтирах повседневности, помогли лучше понять, как устроена нация, как развивается динамика городской жизни, какие возможности и ограничения порождает гендер или класс. Эти исследования весьма основательно пошатнули убеждение, будто истина пребывает на стороне социальных групп и будто для понимания прошлого (и настоящего) нужно изучать наиболее типичные и репрезентативные случаи[15].
Тех людей, о которых пойдет речь, лучше всего характеризует слово «странные». Их идентичность даже в собственных глазах был отмечена инаковостью. Берясь за перо, чтобы поведать свои мысли и чувства о внешнем и внутреннем мире, они проявляли и подпитывали свою странность как в качестве рабочих, так и в качестве писателей. Это симптоматичная странность, поскольку она затрагивает принципиальные границы, существовавшие в общественной жизни в наиболее бурный и драматичный период истории России, а именно: границы между физическим трудом и интеллектуальным творчеством, между народной культурой, массовой литературой и идейными поисками образованных сословий, между рутиной жизни рабочего класса и особенными биографиями одиночек, мечтателей, изгоев или вождей. Не менее важно и то, что эти писатели осваивали интеллектуальное и эмоциональное пограничье: зоны контакта и напряжения между коллективной идентичностью и личной изолированностью, социальной критикой и литературным воображением, сакральным и профанным, революционным энтузиазмом и экзистенциальной меланхолией.
Даже если мысли и чувства, выраженные рабочими писателями, принадлежат только им, все равно они представляют огромный интерес как проникнутое страстью свидетельство современников о важной исторической эпохе. Конечно, нельзя говорить об их оригинальности в чистом виде. Эти авторы неизбежно зависели от среды и от идей вокруг них. Их тексты являлись частью диалога с миром и культурой. Они не были «типичными представителями», но едва ли составляли аномалию. В сочинениях многих из них повторяются одни и те же темы (скорее вследствие одинакового жизненного опыта и одинакового круга чтения, чем вследствие взаимного влияния) – это показатель того, что их отношения с окружающим миром соответствуют определенной модели. В конце концов, их тексты очерчивают «горизонт возможного» внутри большой культуры, демонстрируют типы мышления простых людей (и не только простых), следы которого иначе утратились бы [Ginzburg 1982: 128].