В этой книге пойдет речь о том, как размывается социальный фундамент настоящего. О том, сколь далеко в неизвестность могут растянуться горизонты будущего, если загадывать на сто тысяч лет вперед и печься о радиоактивном заражении или сберегательном счете для еще нерожденных детей. О том, насколько индивид связывает свое «я» и определяет себя в соответствии со своими фамилией, номером паспорта и ИНН, с тем, как его двенадцать лет снабжала ярлыками и сортировала образовательная система, с тысячей потенциальных карьерных путей и тем, как индивид определяет свое место в материальной иерархии с доходами от двадцати до двух миллиардов крон в день. О том, как выбор, воспроизводимый в промышленных масштабах культурой и технологиями, проникает в нашу жизнь, и вот самые обеспеченные из нас оказываются в ситуации выбора между двумя сотнями наименований одних только продуктов питания. О том, что в каждом, даже незначительном, акте выбора, живем ли мы хозяйством на одного, в паре, в полиаморных отношениях, в традиционной нуклеарной или в многодетной однополой семье, заложено ожидание рациональных решений. И о том, как любой выбор содержит в себе риск выбрать неправильно, промахнуться и соскользнуть в пропасть все более резкого разделения между победителями и проигравшими[17].
Некоторые линии этого наброска прочерчены несколько вольно, но в общем проблем, затронутых в нашем исследовании, достаточно, чтобы обозначить контуры социологии тревожности. Раскрасить рисунок нам помогут многочисленные участники опросов, которые расскажут обо всем: от повседневных треволнений до самых постыдных навязчивых мыслей. И если этой книге удалось сдержать главное обещание литературы – послужить окном Мома в мысли, которые есть у всех нас, но рассказывать о которых решаются лишь самые отважные, – то это их заслуга.
Часть первая
Тревоги нашего времени
Как самочувствие?
Я просил: пошли мне знак, и я не стану этого делать. Знака не было.
Самоубийство было одной из тем первых социологических исследований, проведенных в истории человечества. Самоубийство также стало темой, которая заставила меня заново открыть ту самую социологию, по которой я когда-то получил докторскую степень. Это произошло, когда я наткнулся на зубодробительно академическую работу, какие обычно читает лишь горстка ученых. В книге приводились сотни предсмертных записок самоубийц. Я читал их, и передо мной, как перед зрителем, словно приоткрывалось то самое окно в человеческой груди.
Было бы логично, если бы современные СМИ уделяли суицидологии (науке о самоубийстве) не меньше времени, чем национальной экономике. Эти две дисциплины схожи друг с другом своими графиками и макротеориями. Схожи они, к сожалению, еще и склонностью трактовать вопросы на абстрактном уровне, где статистические показатели и корреляционный анализ делают понимание процессов затруднительным для широкой аудитории.
Французский социолог Эмиль Дюркгейм, чуть больше века назад подготовивший путь науке суицидологии, утверждал, что личные мотивы, толкающие индивида на самоубийство, не играют особой роли: наука лучше самих индивидов понимает, что с ними происходит. Эта идея, свойственная представлениям XIX века, оказалась очень живучей. Понемногу она облачилась в медицинские одежды: люди, которые кончают с собой, психически нездоровы, и потому сами не осознают собственных мотивов.
У этой предпосылки есть одна проблема: такое объяснение не предполагает окна Мома, через которое было бы видно, что происходит в душе и мыслях индивида. Оно не дает ответа на наши самые прямые вопросы: о чем думают и что чувствуют люди, которые сводят счеты с жизнью.
В сентябре 2007 года я пришел к мысли, что жить дальше не стоит. Я распродал все свои активы и решил покончить с собой, когда средства закончатся. Они закончились[19].
В то же время мотивов может оказаться множество. Каждый предлагаемый ими ответ вызывает новые вопросы. Посмотрите на приведенную выше цитату. Что могло сподвигнуть этого мужчину, родившегося в одной из богатейших стран мира и, вероятно, хорошо обеспеченного, покончить с жизнью? Может ли здесь вообще существовать приемлемая причина, или речь идет о специально придуманных объяснениях, находящихся лишь на поверхности какой-то глубокой топи?
Мы знаем, что решение о самоубийстве объясняется не только индивидуальными отклонениями. Тот факт, что на протяжении десятилетий самоубийства в России по сравнению с Барбадосом происходят от 20 до 60 раз чаще, не является случайным. Что-то в России по сравнению с Барбадосом довольно скверно влияет на желание жить. Но что? Какие общественные факторы могут объяснять ту степень отчаяния, которая толкает людей на самоубийство?[20]
На этот вопрос ответить трудно, не в последнюю очередь потому, что мы прекрасно знаем: никогда еще люди не жили так хорошо, как в наше время. Почему среднестатистический европеец XIV века считал жизнь тяжелой, понять можно. От трети до половины населения умерло от чумы – это ясно. Дрожь пробирает, когда думаешь о тех давних временах: неурожаи, постоянные эпидемии туберкулеза, оспы, дизентерии и свинки. Мы с трудом представляем себе условия жизни, при которых двадцать, а то и тридцать процентов детей – и богатых, и бедных – умирали, едва прожив пару лет[21].
Сейчас, когда мы уже не так страдаем, кажется странным, что кто-то на что-то жалуется. Число убийств в современной Европе в 40 раз ниже, чем в Средние века. Человек создал пищевую промышленность, чтобы выживать в погодных условиях, которые всего пару веков назад означали бы голод. Сейчас больше людей страдает от лишнего веса, чем от голода. С оспой, которая преследовала человека тысячи лет, в наше время покончили. Почти покончили также с полиомиелитом, а растить ребенка при пятикратном снижении детской смертности и близко не означает той головной боли, с какой родители сталкивались раньше[22].
Необходимо помнить о том, что современное человечество находится на гребне волны беспрецедентного экономического и технического развития. Питание, технологии, теплый дом, доступ к медицинским услугам – да многие люди с низким доходом живут сейчас лучше, чем какой-нибудь средневековый король. Мы носим в кармане настоящее чудо – мобильный телефон, и память у него в семь миллионов раз больше, а процессор в сто тысяч раз мощнее, чем у компьютера на «Аполлоне-11», доставившем людей на Луну[23].
Так почему же кто-то чувствует себя несчастным?
Это капризное счастье
Если верить широко распространенному представлению, мы, размышляя о собственном благополучии, склонны считать, что оно развивается по нарастающей. Мы знаем, что люди склонны оценивать, насколько они счастливы (или, как это еще называется, «удовлетворены жизнью»), тем выше, чем активней происходит экономический рост в стране. И это хорошая новость, учитывая, что все страны производят и потребляют все больше. Если только не давать экономическому колесу сбавлять обороты, можно рассчитывать на дальнейший рост совокупного счастья. Хорошие новости: нет никаких причин беспокоиться или критиковать себя, пока мы и дальше идем по этому пути.
Если мы более внимательно вчитаемся в исследования, посвященные счастью, то обнаружим несколько причин усомниться в этой картине мира. А именно: по достижении определенного уровня (соответствующего тому, который Швеция достигла в 1950-е годы) связь между экономическим развитием страны и количеством людей, довольных жизнью, существенно ослабевает. Выше указанного уровня закономерность просматривается все хуже. Богатейшие страны вроде Сингапура, например, демонстрируют процент счастливых не выше, чем в значительно более бедных государствах наподобие Панамы. В этом смысле жители богатых Люксембурга и Кувейта оказываются не так успешны, как те, кто проживает в умеренно состоятельных странах наподобие Финляндии[24].