…Пушкин медленно открывает глаза. Душа, собравшаяся было уходить от него, ненастойчиво возвращается.
– Надо позвать жену, – тихо говорит он, – я могу теперь говорить с ней определённо… Надо ей сказать, что я умираю. Она не знает этого и может показаться на публике равнодушною. Толпа заест её, бедную…
С ним рядом теперь лишь домашний врач Пушкиных доктор Спасский.
Спасский уходит, возвращается с Натали, потом деликатно исчезает, осторожно притворив за собой дверь кабинета. Когда дверь приоткрывается, становятся видны лица друзей, траурные и потерянные, враз обращаемые в недра скорбного помещения.
Движения Натали безжизненные, механические. Лишь близорукий неуверенный, полный непереносимой тревоги взгляд, выдаёт в ней жизнь, всё её содержание. Не зная как поступить, она, с видом жёстокой вины и муки, продолжает оставаться у двери.
Пушкину непереносимо видеть это.
– Будь спокойна, Наташа, – дрогнувшим в первый раз голосом, говорит он. – Ты невинна в этом…
Для Натали это как сигнал. Она вмиг оживает, бросается к скорбному ложу, но не к изголовью, а к изножию его, припадает к белым покрывалам. Отчаянный этот порыв не даёт говорить ей. Жёлтая, прекрасная по форме рука Пушкина, ложится на голову жены, на гладко зачёсанные волосы. Невыразимая, бесконечная ласка в движениях этой руки и влажном взгляде.
– Горько мне оставлять тебя… Не вырастивши детей…
Натали не прерывает рыданий, а только крупно вздрагивает при этих словах.
– Нет худа без добра, ты остаёшься молодой… Носи по мне траур два
года, потом выходи замуж… за порядочного человека…
– Tu vivras! (Ты будешь жить! – фр.) – несколько раз отчаянно может только повторить Наталья Николаевна.
– Arndt m`a condamne, jesuis blesse mortellement (Арндт сказал мне свой приговор, я ранен смертельно. – фр.)
По-видимому, Пушкин чувствует новый приступ сильной боли. Он сжимается весь. Ему трудно разлепить в нитку сошедшиеся губы. Он боится с этой болью показаться бессильным перед женой. Чешуя пота проступает на лбу.
– Теперь иди, Наташа. Ну, ничего, слава Богу, всё хорошо. Я часто буду звать тебя…
Натали выходит. В открытую дверь слышно, как она с надрывной уверенностью говорит там.
– Он непременно выживет. Вот увидите. Мне что-то говорит, что он будет жить…
К Пушкину входит друг его, доктор Даль. Это он составит «скорбный лист», в котором по минутам разметит нам уход Пушкина. Тот лишь на мгновение даст себе волю при нём.
– Боже мой, Боже мой! Что это… Нет, не надо мне стонать, жена услышит. Да и смешно же, если этот вздор пересилит меня… Не хочу…
Видно, вновь забытье подступает к нему.
– Закройте сторы, – попросит он Даля, – я спать хочу…
Петербург. Невский проспект. 1 июня 1816 года. после 8-и часов вечера.
Прозрачные, как кисея на лице красавицы, петербургские сумерки. Они не скрывают жизни проспекта, а только делают её уютнее и таинственней. Сумерки несколько роднят всех, вышедших в этот вечер. Кое-где зажигаются газовые фонари. Тёплые пунктиры окон. Цвет их разный, от штор, но перебивает золото. На тротуарах люди. Толпа довольно густа, как всегда в это время. Экипажи на мостовой пореже, потому что представления в театрах уже начались.
Среди чинной толпы происходит вдруг некоторое движение. Вечерняя идиллия слегка нарушена. Нарушителей этого порядка пятеро. Четверо юношей и один постарше. Это – Пушкин, братья Никита и Александр Всеволодские, Павел Мансуров и актёр Сосницкий. У Пушкина в руках открытая бутылка. Хлопья шампанского падают на тротуар, на глухо отсвечивающие камни.
– Павел, ну ты что же, сделай еще хоть глоток, – кричит Пушкин. – Да ты представь себе, теперь сплошная свобода, лицей позади – впереди вечность… И какая! Сколько хочешь повесничай, волочись за хорошенькими. А придет охота – пиши стихи!..
– Да довольно уже, ну что за нужда – пить на улице.
– Я, братцы, решил окончательно, – не унимается Пушкин, – пойду на военную службу. В лейб-гусары, в кавалергарды. Впрочем, в кавалергарды не гожусь, ростом не вышел… Впрочем, Паша, я тебе больше шампанского не дам. Я на тебя в обиде. У тебя рост за мой счет. У меня Бог отнял, а тебе дал… Не друг ты мне больше, Паша…
– Тебе ли обижаться, Пушкин?
– Как так?
– Ну, подумаешь, я длиннее. Выше тебя только Жуковский, а глядишь, и его перерастёшь… А там, глядишь, выше тебя только Бог!..
– Эх ты, как ловко выкрутился. Трезвый, а как складно излагаешь… Так и быть, поступаю в лейб-гусары. Денис Давыдов тоже не из богатырей, а каков, однако, молодец… Заметили ли вы, господа, что для женщины одетый гусар все равно что для гусара раздетая женщина… Магнетизм одинаковой силы…
– Пушкин, ну к чему эти немытые каламбуры, – морщится не пробовавший шампанского Павел Мансуров. – Тут дамы гуляют…
– Ну ладно, ладно. Я уже говорил и ещё повторю. Из всех вас только мы с Дельвигом так умны, что нам и глупость простительна… Ну вот давайте спросим у капитана, подойду ли я к военной службе, или не подойду…
В гуляющей толпе виден чуть угрюмо, но без вражды оглядывающий весёлую компанию одиночный молодой офицер в форме военной инженерной службы. Вылитый Германн из будущей «Пиковой дамы». Пушкин смело идёт к нему. Остальные следом. Офицера окружают. Вопросы задают наперебой. Все, кроме Павла Мансурова, который, по-видимому, не одобряет и эту выходку Пушкина.
– Простите, господин капитан, как вы думаете, с таким ростом, как у меня, можно служить в гвардии?
– Можно. Можно! Пушкин на целых два вершка больше самого Наполеона… Кстати, сколько в тебе росту, Пушкин?
– Два аршина и четыре с половиной вершка.
– Не горюй, Пушкин, для тебя в гвардии левый фланг сделают правым.
– Пушкин, да ведь у тебя нет такого состояния, чтобы лейб-гвардейцем быть. Там только на шампанское и свечи нужна деревенька душ в триста…
– Оброк с деревенек, господа, дело ненадёжное. От солнца зависит, да от дождя, да от прохиндея управляющего. Я, господа, намерен брать оброк с тридцати трёх букв русской азбуки. Это вернее…
Инженерный капитан слушает это непонятное для него словесное буйство с меланхолической усмешкой. Он не поймёт, то ли осердиться ему, то ли вспомнить юность. Простодушное веселье вчерашних лицеистов, однако, не отталкивает его.
– Я не пойму, чем, собственно, могу служить.
– Видите ли, господин капитан, мы только что окончили лицей, – решается вставить спокойное своё слово Павел Мансуров, – и один из нас, Пушкин (делает жест, как бы представляя того), не может определиться со своим будущим. Вы нас должны извинить. Теперь наше состояние вам понятно?..
Капитан протягивает Пушкину руку.
– Меня зовут Чертов. Не знаю, может, от черты, может, от чёрта…
– Очень приятно.
– Ну, а насчёт будущего я вряд ли помогу. В гадании я не мастер… А вот, коли хотите, я вас к Александру Македонскому отведу. Тут недалеко. Там вам всё будет прописано… Как на ладони…
– К какому такому, Македонскому?
– Кто такой? Что за дела?
– Э, братцы, да вы как с луны свалились. Кто ж Македонского не знает? Это такая на Невском гадалка у нас знаменитая. У неё весь Петербург перебывал, а вы не знаете…
– Да Македонский-то при чём?..
– Ну, положим, зовут её Кирхгоф. Александра Филипповна… Как видите, полная тезка Александра Великого. Я надеюсь, вам в лицее говорили, что у Александра Македонского отца Филиппом звали? Вот оттуда её повесы местные и называют…
– Вот это мило. Что ж, она и в самом деле знатная гадалка?
– Да уж дальше некуда. Бьёт без промаха. Как гвардеец с десяти шагов… Какую гадость не скажет, всё сбудется.
Во время этой болтовни Пушкин вдруг серьёзнеет. Этот пустой разговор чем-то притягивает и смущает его. Юный лицеист будто предчувствует, что вступает на порог тайны. Судьбой его отныне будет управлять рок.
– Любопытно, – в раздумье говорит он. – Разве попробовать? В бабьих враках бывало немало толку. В подлунном мире есть много такого, друг Горацио… Капитан, ведь вы как будто не спешите? Проводите нас к колдунье. А потом закатимся мы куда-нибудь… к Демуту, к цыганкам…