Андрей Канев
Один день после конца света
Пролог
Ритмичная тишина, наматываемая на барабан вечности. Шум механизмов, гул насосов и генераторов, с тупой настойчивостью выполняющих свою работу делает это безмолвие еще более выраженным. Абсолютная темнота. Капля воды, срывающаяся вниз и сыто булькающая в момент приземления. В темноте проступают сплетения разнокалиберных труб, мерцающие круглые лица манометров и линии идущих неведомо куда проводов. В мерцающих сумерках, нарезанных на мерные, одинаковые части звуком падающей водяной капли вдруг раздается резкий, тошнотворный скрип, как будто давно не смазанную железную дверь в ад решили наконец-то открыть.
Высоко под потолком медленно разгораются редкие прямоугольные плафоны аварийного освещения, дающие едва заметный, красноватый свет, от которого темнота вокруг кажется только гуще и непроглядней. Морщинистые, в коричневых шелушащихся пятнах руки медленно и натужно вращают огромный, заржавленный вентиль. Стрелка на одном из манометров вздрагивает и, дрожа и подергиваясь, нехотя ползет вверх. Тишина сменяется приглушенным и шелестящим шумом бегущей по трубам воды, шипением пара и бульканьем попавшего в систему воздуха.
Когда лампы наливаются ровным, малиновым светом, становится видно лицо вращающего вентиль старика. Воспаленные глаза, резко выступающие скулы, натянутая кожа в таких же, как и на руках, темных воспаленных пятнах. На голове его бледно-зеленая шапка, сооруженная из непонятного тряпья и надвинутая на самые уши. Изо рта старика вырывается пар, он натужно дышит и прислушивается к звукам несущейся по трубам воды, при этом с беспокойством поглядывая на круглый датчик температуры. Стрелка не двигается. Тогда он осторожно постукивает по стеклу датчика неровным, обгрызенным ногтем и стрелка, вздрогнув, сдвигается на несколько делений. Удовлетворенный старик поворачивается и уходит из пятна тусклого красноватого света, растворяясь в темноте.
1
Когда многократно отраженный эхом скрип металла медленно затихает, в отсеках появляются новые, едва слышимые звуки. Вздохи, шуршание, сдавленный стон, наконец глухой и резко оборвавшийся кашель. Копошащаяся тишина населена людьми и серые тени приходят в движение, вслед за тишиной прогоняя и темноту. На одной из боковых коек лежит человек, укутанный несколькими слоями какого-то тряпья, сверху всю эту гору венчает длинная и черная как саван морская шинель, на которой не хватает большей части пуговиц.
Человек резко, как будто по команде, открывает глаза. Несколько секунд он, не меняя положения, всматривается и не видит, уставившись прямо перед собой, но понятно, что смотрит он лишь в темноту и проснулся только благодаря выработанной за годы привычке. Привычке просыпаться точно за несколько минут до подъема, не раньше, но и не позже.
Пискнув, включился невидимый в приглушенных розовых сумерках громкоговоритель, из которого, потрескивая, стали изливаться торжественные звуки гимна России.
Проходит еще несколько секунд и под потолком, перемигиваясь, загорается нестройный ряд белых потолочных ламп, сменяя красное аварийное освещение. Это длинные люминесцентные колбы, с пожелтевшими плафонами из пластика, как в старом рейсовом автобусе. Разгораются они тяжело, мигая и постепенно наливаясь желтым болезненным светом – напряжения явно не хватает. Одна из ламп трепещет, как будто в нее попал заблудившийся мотылек и, издав напоследок негромкий хлопок, гаснет, так и не успев разгореться по-настоящему.
– Еще одна, – негромко говорит кто-то сухим с утра голосом, как бы ни к кому не обращаясь.
Человек, все также лежащий на койке, закрывает глаза и изо всех сил сжимает веки. Он старается то ли уснуть снова, то ли надеется на то, что, вновь открыв их, окажется где-нибудь в другом месте. Но это не срабатывает.
Он снова открывает глаза и выбирается с койки, внимательно осматриваясь и проверяя, все ли соседи встали и не остался ли кто-либо неподвижно лежать на своем месте.
– Что, Широков, сегодня опять стихи читать будешь? – раздражающе бодрым голосом спрашивает тот же голос, который констатировал преждевременную смерть лампы.
Широков, не вполне проснувшись, или, скорее, все еще не желая до конца просыпаться, непонимающе смотрит на собеседника. Худой, украшенный седой спутанной бородой старик, натягивая бледно зеленую шерстяную шапочку, поясняет: – Опять забыл?! Сегодня же политинформация. Твоя очередь, Борисыч.
Широков опять на секунду закрывает глаза, чтобы не видеть эту ухмыляющуюся рожу. Последняя попытка прочитать вместо политинформации пусть и идейно выдержанные, но стихи, случилась с ним более трёх лет назад. Но вспоминают об этом все до сих пор, вызывая в нем лишь непреходящее, как местная погода, чувство стыда. Но уже не за стихи, а за сам факт этой бесконечно затянувшейся шутки, от длительного повторения превратившейся в еще один вид еженедельного наказания. И ведь они до сих пор считают это смешным.
Вяло переругиваясь, в отсеке появляются все новые и новые люди, тут же выстраиваясь в живую очередь по направлению к гальюну. Гальюн один, а людей все еще много, и каждый старается занять очередь пораньше, чтобы получить свои законные несколько минут утреннего одиночества. Именно одиночество цениться здесь более всего, и в погоне за ним усталые, озлобленные и раздраженные люди были готовы идти на все что угодно. Но на подводной лодке, пусть и такой большой, укрываться негде. Куда же деться с подводной лодки? Шутка, как и весь подобный юмор, была за двадцать лет затерта до дыр и давно потеряла свой изначальный смысл.
В отсеке начиналась шутливая перепалка, традиционное утреннее развлечение. Когда очередной счастливчик скрывался за дверью гальюна, в надежде побыть одному хотя бы на время отправления естественных надобностей, очередь тут же начинала волноваться. По истечении одной минуты ближайший к двери и соответственно первый в очереди начинал:
– Ну харе уже его дергать, дай и другим оправиться!
Сдержанные смешки.
Широков не спеша извлек из-под матраца тонкую, давно пожелтевшую тряпицу и, перебросив ее через плечо, встал в очередь. Перед ним маячила широкая спина механика, в затертом и лоснящемся кителе, с огромными заплатами на локтях. Вся одежда выглядела чистой, но все же давно выцветшей и заношенной до последней степени.
Механик поворачивается и кивает Широкову. Тот отвечает таким же сдержанным кивком. Механик бросает быстрый взгляд на плечо Широкова и суженые поутру веки его мгновенно распахиваются от ужаса.
– Боря, опять?! – шипит он негромко, впиваясь в него взглядом.
– Что?
– Полотенце, – сквозь зубы, чтобы не услышали стоящие в очереди соседи, быстро бросает механик.
– Черт… – досадует Широков и, осторожно оглянувшись назад, быстро перебрасывает полотенце с левого плеча на правое. Сзади пока никого не было и, похоже, этот маневр остался незамеченным для посторонних.
– Ты, Борька, таки доиграешься, – все еще дергаясь говорит стоящий вполоборота механик, разглядывая извивающуюся человеческую змею впереди. – Уж и краб на твоей пилотке запомнил бы. Кстати, где она? А ты каждое утро как будто с другой планеты возвращаешься…
– Не ворчи, Саша, – примирительно говорит Широков, шлепая себя по карманам в поисках пилотки. И тут же добавляет негромко: – Спасибо.
– Спасибо… – бормочет механик и, уже не в силах остановиться, продолжает нравоучения. – Вот стукану старпому, что ты левак, будешь три недели охотникам портки стирать. Или еще чего похуже…
– Чего уже хуже…
– Чего – чего… – продолжает механик. – Вот ходят слухи, что капитану Юрка-то, поднадоел уже…
– Не удивительно, – реагирует, улыбаясь, Широков.
– А ты не ухмыляйся, – снова раздражается механик. – На кой нам спрашивается, радист, если радио больше нет?
– А на кой нам механик, если мы больше никуда не идем? Если мы здесь как старый тапок в промерзшей луже?! Если мы…