Это самое чёткое из всего, что помню. Поэтому могу в сравнении назвать себя и Эсфирь счастливыми. Нам не пришлось умирать так.
Сотни, десятки сотен историй я мог бы рассказать, ещё более страшных. Сейчас мне страшно от того, что знаю их, что видел сохраненную на глянцевой бумаге смерть этой девочки. Это достаточно невинно - рассказывать о её смерти сглаженными словами, в общих чертах. Абсолютно ничто по сравнению с наблюдаемым. И ощущаемым. Маленький окровавленный ангел.
Я вернусь к тряпке красного атласа, это не вызывает ощущений разрывающего сердца, которое я испытываю при каждой мысли об этой пятилетней Эсфирь. Мне больно вдвойне оттого, что, эта убитая девочка, была похожа на Эсфирь, на настоящую Эсфирь. И ассоциации с убитым таким образом её двойником - моя боль. Я всё ещё перебираю её атласную полоску пальцами. Так же я перебирал волосы Эсфирь, так же заставляли пальцы привыкать к себе, заставляли ценить их выше всего, заставляли оставлять на них время, заставляли любить их. Если я правильно помню, тот день, когда Эсфирь оторвала у времени для меня и своих волос эту полоску, был первым днём, когда Ридо оставил нас в доме одних, предоставив нас изуродованную копию выкидыша свободы. Но даже этот синий её выкидыш был для нас развлечением и удовольствием на первые несколько часов. Тогда мы с Эсфирь даже не думали, что после этого самодельного удовольствия наступит обратное - Ридо вернулся утром и он вернулся не один. Вместе с ним приехал ещё один Ридо, так похож был на него его спутник, такая же мразь, но мразь более вальяжная, ухоженная, с большим самомнением и амбициями.
Закрытая дверь открылась.
За ней было то, чего я представить не мог в тот момент, но то, что всегда представлял тогда, когда был прежним, мерзким, отвратительным, думающем о теле больше, чем думающем вообще, желающий и не имеющий. Во мне была тревога, во мне было опасение и отчаяние, его, наверное, было во мне больше всего. Этот спутник Ридо, с гладкими уложенными волосами, толстогубый, высокий и амбициозный ублюдок зашёл в комнату к нам. Эта тварь мне запомнилась особенно. Он зашёл к нам и обращаясь ко мне и Аполлосу спросил: "Ну что, мальчики, поделитесь своими девочками?". Меня полоснули по горлу, всё отчаяние выливалось образной кровью в боль в горле. Правая ладонь больно зачесалась. Я стал чесать её её же пальцами. Стал больно чесать. Всё было больным. Я больно думал, мысль в моей голове превратилась в боль: только не Эсфирь, не Эсфирь, Эсфирь. Ладонь хотела чесаться ещё больше. Не Эсфирь.
А он подошёл к ней, взял своей безвкусно перстневой рукой её за плёчо. Насмотрелся, видимо, дешёвого кино про неотразимых любовников. Слова, которые сказал он её тогда даже смешно не звучали. Я рву на себе волосы слова "смешно" не могло тогда существовать, даже нервного смеха не могло быть тогда. Я четко был готов умереть, только чтобы он исчез. Слова, которые он сказал ей тогда звучали пафосно: детка, пойдём со мной. Он увёл её. Я банально был готов умереть. Он увёл её. Дверь закрылась. Снова банальность.
Стало понятно, для чего была нужна эта комната, куда мы не допускались. Ридо предоставлял её своим гостям вместе с одной, двумя или тремя девочками. Тридцать пять лет назад было это, а мне по-прежнему больно. Пока Эсфирь была в этой комнате, пока её насиловали там, я истёр всю проклятую ладонь, я тёр кожу на костяшках пальцев, я тёр её так нервно и неосторожно, что она болела ещё несколько дней. Руками я водил по шее, пока это не осточертело мне, я не знал, что делает он там с ней, я думал об этом, я предполагал, я представлял себе его действия и они выходили у меня совпадающими с теми, какие я также представлял три или четыре дня назад, когда мы все оказались в комнате, только привезённые в этот дом, когда я был единственным из всех, кто знал, для чего нас привезли. Я смотрел тогда на Эсфирь, на Техааману, на Метте и Аннах и представлял себя с каждой в отдельности. Теперь всё эти больные образы сместились в аппарате моего представления в совершенно другие воображаемые условия. Я ходил по большой комнате, меня не замечали ни Метте, ни Техаамана, ни Аннах, никто, и я не замечал никого. Я ходил по комнате и слезы выбрасывались из моих глаз, как капли дождя отскакивают от тела. У меня никогда раньше не было слёз, только однажды я почувствовал, как они готовы превратиться из ожидаемых в вытираемые. Я слышал звуки своего пересохшего горла, хрип дыхания. Мне было смешно. Дикий, хрипящий смех. Я ненавидел их. Я ненавидел Ридо, я ненавидел этот дом, я ненавидел того, кто пришёл к нему. Я ненавидел всех. Я ходил по комнате, иногда вставая по середине, искривляя губы. Я с каждым шагом, с каждой слезой я становился всё спокойнее, пока не стал обычно безразличным, каким бывают люди в таком состоянии. Глаза округлились, брови подняты, сидел и осознавал свою беспомощность. И ненавидел я себя не столько за то, что не мог ничего сделать, сколько за то, что когда-то хотел этого. Эсфирь всё не возвращалась. Я ждал её час, ждал второй. Но пришла не она. Я понял (как я ненавижу эта пошлое слово), что люблю её. И от этого осознания мне стало ещё хуже. Мне было всё хуже и хуже, с каждой секундой дальнейшего присутствия Эсфирь я умирал. Я любил её. Я её любил. Я всегда хотел знать, что такое любовь. Я думал, что её нет вовсе, что это договоренность обоих полов, что это обоими полами воспринимаемая условность, повод, необходимый для создания маски приличия в отношениях. Может быть, так и есть. Но я узнал другую любовь, любовь, которая требовала от меня отказаться от тела, которая возникла там, где отказаться от плоти невозможно. Обещания есть обещания. Навсегда.
Я любил её. Я увидел любовь. Она совершенно не похожа на то её изображение, которое придумали люди, в которое они поверили. Это же всем ясно, и все скрывают это. Людям ясно многое, и многое они скрывают. Ясно же, что единственное, чего они хотят, это совокупиться друг с другом, к сожалению, не могу позволить себе более грубого слова, а всё остальное предлоги, поводы, либо комплексы, которое возникли из этого же желания.
Тогда, когда я понял, что люблю Эсфирь, когда эта мысль появилась в моем могзгу, она заняла всё место в нём, тогда она стала единственной мыслью, единственно существующей, единственно возможной среди всех моих прочих мыслей. Как какое субтильное заклинание я твердил про себя: я люблю её, всё больше болью повторяя каждый раз эти слова.