И себе признаваться не хотел, а сдержать в душе зависть, укротить черное злое чувство никак не мог. Антон Иванович Деникин, толстомясый, косноязычный, мужиковатый, освободит колыбель российского самодержавия, белокаменную Москву.
И бульдог Юденич займет столицу великой империи – Петроград.
И верховному правителю Колчаку и так карты в руки.
А ему, Миллеру, будут отведены третьи роли.
Сейчас и вспоминать о тех горестных маленьких мыслях неохота. Деникин отброшен на юг, да и отстранен от дел, по существу, там теперь заправляет Врангель.
Юденич прячется среди чухны.
А Колчак арестован и две недели назад расстрелян.
Расстрелян! Господи, твоя воля! Адмирал, верховный главнокомандующий! Когда-то Миллер не любил Колчака за английское высокомерие, спесь, любовь похвастаться своей славой путешественника, ученого и храброго военного. Но представить себе такое!..
Миллер поднялся на мостик, прислушался к нарастающему грохоту стрельбы у вокзала. Пронзительно завыл над головой снаряд, и сразу же недалеко от борта взметнулся султан воды и битого льда.
Оглушительно заголосила толпа на пристани, и из этого вопля отчетливо доносились слова:
– Красные!.. Кра-асные… В город входя-ят!.. В го-о-род!
Миллер повернулся к капитану, негромко скомандовал:
– Все. Отваливайте от причала.
Капитан смущенно прокашлялся:
– Господин Чаплицкий еще не прибыл, ваше высокопревосходительство…
Миллер аккуратно протер запотевшие стеклышки пенсне и строго сказал:
– Не превращайте временное отступление в бегство, милостивый государь. Господин Чаплицкий на своем посту. Отваливайте. И дайте в Мурманск радио, чтобы за арьергардом вышел миноносец «Юрасовский».
– На «Юрасовском» разбежалась почти вся команда. Остались одни офицеры, – мрачно доложил капитан. – Я ведь только вчера пришел из Мурманска…
– Молчать! – рявкнул командующий. – Прекратите сеять панику! Выполняйте приказ!
– Есть…
Капитан отошел к машинному телеграфу и со злостью рванул ручки: левой – малый назад, правой – малый вперед. Скомандовал:
– На баке! Отдать носовой! Руль – право, три четверти!..
Высокий нос ледокола стал медленно отползать от бревенчатого пирса. Гора коричневато-серой воды закипела под кормой, с шумом взлетела на пристань…
Грузовик замер у самой кромки причала, и офицеры, попрыгав из кузова, растерянно смотрели вслед выходящему на фарватер ледоколу.
Дым из труб ложился на битый лед, на воду в полыньях серыми мятыми кругами, стелился за кормой, и Чаплицкий болезненно-остро вспомнил дым из-под крыши избы и мелькающие тени в черных провалах окон.
«Все это ужасно глупо, – вяло думал он. – Сумасшедший дом. А может быть, ничего этого и вовсе нет? Может быть, я давным-давно заболел, сошел с ума и мне все это видится в болезненных грезах воспаленного сознания?»
Но в памяти все еще стоял острый запах горелого человеческого мяса, и Севрюков рядом говорил с недоумением:
– Эть, суки!.. Бросили ведь, ась?.. Эт-та ж надо?! Чего же делать теперь, ась?..
Чаплицкий вымученно усмехнулся:
– Испробовать милосердие большевичков. И дворян иерусалимских…
– Ну-у, эт-та уж хрена им в сумку! – заорал, выпучив глаза, Севрюков. – Пробиваться надо, вот что, к своим. Вы с нами, господин каперанг?
Чаплицкий покачал головой:
– Да нет уж, господин Севрюков. Ступайте… с Богом. А я как-нибудь сам попробую…
Командарм Самойло вдел ногу в стремя и неожиданно легко бросил в седло крепкое, плотно сбитое тело. И, сильно сжав коленями спину заходившего под ним бойкого каурого жеребца, вдруг почувствовал себя молодым и счастливым.
Париж стоил покаявшемуся королю мессы, а уж Архангельск наверняка стоил для боевого генерала прожитой и так круто измененной, сломанной, наново прочувствованной судьбы.
Самойло вспомнил – без какой-либо видимой связи, – что еще два года назад в Бресте, во время мирных переговоров с немцами, его бывший однокашник и сослуживец генерал Скалон долго и сосредоточенно наблюдал, как Самойло аккуратно спарывает маникюрными ножницами лампасы с форменных брюк, а потом затравленно спросил:
– И ты… вот так… сможешь выйти на люди?
– Конечно! – засмеялся Самойло. – В лампасах без брюк ходить неудобно. А в брюках без лампасов – ничего, вполне допустимо…
– Но ведь это позор! – крикнул Скалон.
– Позор для военного человека – не выполнять приказы, – серьезно сказал Самойло, – а новое правительство в приказном порядке отменило наши с тобой звания, погоны, ордена и лампасы. Теперь, наверное, знаков отличия по-другому надо добиваться…
– Это не правительство, это не власть! Это шайка бунтовщиков и демагогов!
– А кабинет Протопопова и Сухомлинова – это правительство? А наш отказавшийся от престола монарх и немытый конокрад Гришка – это власть?
– Боже мой, Боже мой! – схватился за голову Скалон. – Немцы сейчас оторвут от нас полстраны, остальное уничтожат большевики. Скажи, что нам делать? Что делать?!
– Служить.
– Кому?
– России. Отечеству. Мы с тобой солдаты, у нас одна работа – защищать родину.
– Нет, нет, не-ет! – затряс кулаками Скалон. – Не могу больше, это все, все! Конец, не могу так жить больше!..
Выбежал из комнаты, дробно простучал каблуками по коридору гостиницы, вошел в свой номер, не закрывая двери, достал из кобуры револьвер и выстрелил себе в висок…
Самойло посмотрел на тысячеголовое людское море, волнами катившее от станции под расчерченным красными пятнами знамен низким серым небом, и грустно усмехнулся: довольно странно выглядели бы сейчас лампасы на его толстых штанах нерпичьей кожи!
Эх, господи, сколько же в людях глупости, амбиций, предрассудков, которые для красоты и самооправдания называют традициями, убеждениями, представлениями. Долгом.
А долг-то перед Россией у них был один – вернуть ей Архангельск, северный порог большого дома Родины.
И низкий поклон судьбе, сердечное спасибо жизни, что довелось все это выстрадать, вынести, претерпеть. И победить.
Войти в этот старинный город, пинком вышвырнуть всю нечисть за дверь, которая столько веков соединяла Русь со всем остальным миром.
Войти с победоносной армией, которой ты бессменно командовал – от дня сегодняшнего счастья до тех уже незапамятно далеких дней поражений, отступлений, таких тяжелых потерь, почти полного разгрома, преодоленного в муках, боли и смерти и повернувшегося вчера окончательной победой.
Армия-победительница входила в Архангельск: от станции железной дороги катил поток по улицам города, маршировали, перебравшись через разломанный лед Маймаксы, батальоны от Новодвинска, и мягко ступали охотничьи отряды от Неноксы и Няндомы, шел Холмогорский дивизион, вразвалку топала матросская пулеметная команда, четко печатали шаг бойцы непобедимого Шенкурского полка.
Шли победители – в истертых шинелях, прожженных у костров, в порыжелых бушлатах, зипунах, заношенных азямах, изодранных тулупах, затерханных городских пальтишках. В валенках, чунях, подвязанных веревками сапогах, ботах-«котах» и вечных самонадежных лаптях.
Армия заканчивала свою огромную изнурительную войну. Армия шла по запущенному, занесенному сугробами Троицкому проспекту, мимо некогда богатой и нарядной Немецкой слободы, мимо полусожженного здания Думы, мимо кафедрального собора – одного из самых красивых и светлых соборов России.
Армия шла по берегу Северной Двины, мимо парадного памятника Петру Первому.
Царь-плотник, неутомимый устроитель земли своей, стоял, вглядываясь в недалекое Белое море, торжественный, в орденской ленте, при звезде, перчатка за поясом, в руке подзорная труба.
Самойло остановил лошадь около памятника, долго смотрел на Петра, потом с сомнением покачал головой: вряд ли видела архангельская земля своего неутомимого царя в таком наряде. Он всегда приезжал сюда в трудные времена, и всегда для тяжелой работы и для очень непростых решений.