– Не твое и не наше дело, не, – заверил артельный батько. – Пущай Вильгельм с Николой сами разбираются, раз кашу заварили…
И покатил Тюряпин вверх по Дону до Калача, там перебрался на Волгу, на палубе парохода общества «Самолет» поднялся до Нижнего Новгорода, а уж оттуда – на Урал, в Сибирь – дорога короткая. Два года бродяжничал, пока не сцапали в Чите, и сколько ни прикидывался дурачком без памяти, без имени, без разумения – укатали все-таки в маршевый батальон, направлявшийся на Западный фронт.
И открылся тут в нем талант разведчика: не было экспедиции за колючую проволоку, через линию фронта, чтобы не включили туда пластуна Тюряпина. Здоровое молодое тело, налитое хлебной силой, наловленное бесконечной беготней с шестипудовыми мешками по узким качающимся сходням, послушно и терпеливо подчинялось хитрой белобрысой голове вольного бродяги. За взятого в плен немецкого обер-лейтенанта дали Тюряпину погоны унтер-офицера, за притащенного на себе с той стороны раненого поручика Сестрорецкого полка Иоганна Федоровича Кизиветтера навесили «Георгия». «Я с этими немцами – ихними и нашими – скоро генералом стану!» – веселился Тюряпин. Но стать генералом не успел, потому что грохнула революция, развалилась армия, солдаты стали брататься, а генералов упразднили вовсе.
И к собственному удивлению, Тюряпин поехал не в Ростов, где ждали его солнце, арбузы и портовая вольница, а вступил в Красную армию и третий год подряд голодал, холодал, мерз, мок, отступал, наступал, шагал через болота, тайгу, тундру, вместо тепла южного солнца терпел приполярную стылость, вместо сахаристой мякоти арбузов, которых в здешних краях никто и в глаза не видывал, пил морковный чай с сахарином и приучился даже соблюдать дисциплину.
Шестерым бородатым поморам, молчаливым, дремучим, как старый черный амбар на перекрестке дороги в порт, где они заняли позицию, Тюряпин пояснял:
– Ликвидируем белых, кончим капитализьм – жизнь станет вольная, теплая, сладкая. Как арбуз. Вот ты, дядя, хоть раз в жизни ты ел арбуз?
Заросший волосьем до самых глаз дядя в облезлой собачьей дохе арбуза не ел. Он думал о том, что если сегодня-завтра красные сюда поспеют, то, может, удастся скрыть от белой интендантской реквизиции коровенку Фросю, и тогда – с молочком, с картохой, с оладьями из отрубей – можно будет дотянуть всех пятерых ребятишек до весны. А там – рыба появится, летом вообще легче, клюква пойдет, а скорбут-цинга клюквы как огня боится.
Только бы красные подошли скорей! Вот этот разбитной веселый красноармеец, когда решил остаться с ними в засаде, отправил к своим двух других и сказал им: бежите, мол, без остановки, а сюда возвращайтесь с ротой по сожженному мосту, он всего на полметра притоплен, бежите быстрей, часа за три обернетесь коли, мы белых от порта отрежем…
– Ни разу в жизни арбуза не ел? – огорчался Тюряпин.
– А это што такое – мясо? Али дичь? – спросил неспешно другой бородач, внимательно всматриваясь в ночь сквозь узкие окошки-бойницы.
– «Дичь»! Скажешь тоже! Сам ты, дядя, дичь! Арбуз – это такой плод, либо, ежли по-научному, точнее говоря, – это ягода…
– Ягода! – удивился мальчишка со степенным именем Гервасий. – Вроде клюквы, што ли?
– Клю-ква! Клюква – тьфу, кислота одна и горечь! А арбуз – как сахар, и размера – во-от какого! – развел на всю ширину руки Тюряпин.
– Во врет служивый! – восхитился мужик в собачьей дохе. – Где же это растут ягоды с котел?
И Гервасий по-мальчишечьи заливисто засмеялся, за живот схватился, покатился от веселья и позавидовал: вот что значит городской человек – чего хошь наврет, ресницей не вздрогнет.
Тюряпин тоже усмехнулся, головой покачал несердито, сказал душевно:
– Эх, мужики, мужики, вот для того и нужна позарез победа революции, чтобы вы темноту свою осознали, из берлог своих на белый свет повылазили.
А бородач у окна вдруг сказал тихо и сдавленно:
– Эй, вы, там! Угомонитесь! Едут, кажись…
И в разом наступившей тишине отчетливо зарокотал близкий гул моторов, и тоска подступила к сердцу, и Тюряпин досадливо крякнул:
– Эть, жалость-то какая! Не поспели, слышь, к нам ребята! Теперя самим придется…
Передернул затвор, загнал патрон и встал к темному проему в стене.
– А что, ваше высокопревосходительство, в Риме не бывает таких холодов? – дурашливо спросил Чаплицкий.
Миллеру послышалась насмешка в хриплом голосе офицера. Он растерянно заморгал, кашлянул, ответил без всякого проблеска иронии:
– В Италии, где я имел честь представлять военные интересы империи Российской…
– Империи… Пропили мы нашу империю… Прогуляли… – перебил Чаплицкий. Длинно, с повизгиваньем, зевнул и добавил тихо, устало, без выражения: – Теперь двинемся в Италию… Представлять… самих себя.
Офицеры ехали в бронированном «роллс-ройсе» по окраинной, плохо мощенной улочке Архангельска. Мела сырая февральская поземка, ни одного окошка не светилось в старых покосившихся домах. Город испуганно затаился, замер, ожидал неведомых перемен.
Миллер сердито, по-петушиному, крикнул:
– Ну-ну-ну, не забывайтесь, господин капитан первого ранга! Есть Мурманский фронт, есть флот! Есть, наконец, союзники!
– Что же вы их не использовали здесь, в своей столице Архангельске? – со злым истеричным весельем спросил Чаплицкий. – Еще вчера ведь и здесь был фронт, и флот был, и союзники? А-а?..
– Извольте, милостивый государь, не перебивать меня! Вы знаете, что такое стратегия? Ценою малых потерь обретается победа в главном. Кутузова, когда он оставил Москву, обвиняли в трусости… да что в трусости – чуть ли не в предательстве!
– Вот это точно, – согласился Чаплицкий. – Убедили. Вы – Кутузов. А кто Наполеон?
– Серьезность момента не позволяет примерно воздать вам за невоспитанность, – выдавил из себя Миллер, задыхаясь от возмущения. – Настоящий дворянин отличается от плебея умением и в трудной обстановке сохранять достоинство. Вы никогда над этим не задумывались?..
– Совершенно с вами согласен, господин генерал-лейтенант. – Чаплицкий едко усмехнулся. – Особенно, если учесть одно весьма существенное обстоятельство…
– Какое же? – высокомерно вскинул брови Миллер.
Чаплицкий прищурился:
– Когда мой прадед был министром двора у короля Августа, ваш предок варил пиво в Бадене…
Ответить Миллер не успел.
Когда Тюряпин увидел на полого спускавшейся к ним улице свет фар нескольких автомашин, он вдруг с удивительной ясностью понял, что с того самого момента, как он, пробравшись в город, разыскал партизан и они рассказали, что солдат-телефонист из миллеровского штаба успел шепнуть им об эвакуации, то и не надеялся он на подход подкрепления. За несколько часов им было не обернуться. Но и не задержать штаб – хоть ненадолго – Тюряпин не мог не попробовать. И о том, что отбиться ему не удастся, старался Тюряпин не думать. До того мига, пока не засветили ярко в сизой черноте ночи слепящие плошки автомобильных огней, которые никому, кроме штаба, принадлежать не могли.
И пока наводил черный плавный пенек мушки между фар и чуть-чуть выше, чтобы вернее влепить в водителя, ущемила сердце коротко, но больно быстрая мысль о том, что на Дону уже синие широкие разводья, лед трескается и громко шуршит перед тем, как с гулким ревом сорваться разом и за одну ночь уйти в море, и над городом уже плывет соленый ветер близкой большой воды, и каштаны набухают толстыми почками, и закаты стали длинны, покойны и прозрачно-сиреневы. Эта весна была для кого-то. Тюряпину остался черный амбар на перекрестке пологой дороги в порт, медленно приближающиеся снопы света и черная черточка мушки, упершаяся наконец твердо между двумя огнями, только чуть-чуть повыше.
И осторожно спустил курок.
Еще не услышав хлопка выстрела, передернул затвор, достал следующий патрон из подсумка и снова плавно, ласково нажал спусковой крючок…