Мы обошли деревню пару раз, сорвали несколько веточек с почками, поговорили о том, становиться ли мне актрисой, папа выкурил несколько сигарет, и тут позвонила мама. Папа выслушал ее, сказал: «Ну, ты дура!» – и быстрым шагом пошел к Лавре, не обернувшись на меня. Он был уверен, что я побегу за ним, потому что я нормальный человек. Я пошла, но немного отстала, потому что папа не обратил внимания на группку детей, которые играли неподалеку, а я обратила и замедлила шаг.
Несколько мальчиков и девочка, все приблизительно моего возраста (а мне тогда было лет девять или десять), гоняли по маленькому кругу одного мальчика, били его прутьями, но скорей всего не больно, потому что он не плакал, а смеялся. И все смеялись, прыгали и кричали: «Изыди! Изыди! Бес, изыди!» Вот и Вове как-то так пытались изгнать чертей и бесов. Не знаю, чем его били, но Вова вырвался и убежал, опрокинул тяжелый подсвечник и даже разорвал кому-то рясу, потому что его пытались поймать и вернуть. Маму очень наругали, а она наругала Вову.
Когда они пришли, Вова был весь красный и зареванный, но уже не плакал, только шмыгал носом и вытирал его ладонью. Папа подошел к маме, взял ее за руку, как маленькую девочку, и стал ей что-то выговаривать, а мама вырвала руку, оттолкнула папу, крикнула почему-то очень зло мне: «Смешно, да? Посмейся!», хотя я и не думала смеяться, мне было страшно, а не смешно, и решительно куда-то направилась. Мы молча пошли за ней.
Через некоторое время выяснилось, что мама шла к машине, но не знала, где она. Мы обошли кругом деревню, мама немного успокоилась, Вове вернули телефон, и мы все вместе отправились в Лавру пить травяной чай с огромными пряниками, приторно-сладкими и масляными. Вова возвращаться в Лавру боялся, но хотел есть и пошел с нами. Пока мы ели пряники, Вова строил смешные рожи, показывал язык, приставлял себе рожки, мычал, блеял – и всё в сторону одного из храмов, видимо, там проходил обряд. Мама не могла его успокоить, а он так разошелся, что туристы-иностранцы стали его фотографировать, а мама – плакать от бессилия.
Мама пришла к Богу после того, как умерли ее родители, один за другим, за три месяца. Сначала умерла бабушка, и дедушка не смог один жить и тоже умер, хотя ничем особенным не болел. Мама ужасно переживала, я была совсем маленькой, но смутно помню, как она плакала с самого утра и до вечера, и так продолжалось долго, много дней или даже недель. Она стала ходить в церковь, всё чаще и чаще, и постепенно стала брать и меня. Я помню еще то время, когда я стояла в храме, прислонившись головой к маминому карману на пальто, и оттуда приятно пахло табаком. Мне всегда нравился запах табачного дыма, хотя родители никогда не курят в комнате, только на балконе или в форточку, но незажженная сигарета пахнет по-другому. Когда мне было два года, я даже пыталась есть сигареты, так говорит папа и смеется, что в табачном листе больше витаминов, чем в гороховой каше, нашем с мамой основном блюде во время поста.
С шести лет я начала ходить в воскресную школу, где меня научили молитвам, псалмам, песнопению, всем важным законам службы – когда надо кланяться, когда креститься, в каком месте целовать икону, объяснили, что если убежать со службы, не достоять до конца, то тебя больше никогда не пустят в храм. Нам рассказывали о жизни святых, мы учили Закон Божий, все вместе читали Новый Завет, разбирая непонятные слова, это было самое веселое, хотя смеяться над древними словами не разрешали.
В воскресной школе я и познакомилась с Ангелиной, которая теперь будет играть вместо меня Герду и Принцессу на горошине. И благодаря ее маме в девять лет я попала в детский театр. Наши мамы недолго дружили, потом, как говорит моя мама, «дружба не получилась по идеологическим соображениям», потому что мама Ангелины перестала активно участвовать в жизни нашего прихода, ходить на службы и соблюдать все правила и посты. Но зато и я вскоре перестала ходить в воскресную школу, потому что в это же время были занятия в театре. Я знаю, что это решение родители приняли на очередном «семейном совете», куда не пригласили нас с Вовой, а проругались всю ночь и почему-то мама отступила. Вова говорил мне, что он слышал, как папа сказал: «Ты еще ее в монастырь сдай!», после чего мама сдалась, но я ему не верю. Я знаю, что в театре я осталась благодаря папе, и в театре у меня было всё самое лучшее, я там становилась другой.
Я не знаю, как это объяснить. Я не могу в жизни ни ответить нормально, смело, ни подойти и толкнуть кого-то, ни в ответ высмеять человека. Даже когда у меня еще не было страшных черных ботинок, я не могла этого. А на сцене я чувствую в себе силу и легкость. Я могу прыгать, хохотать, быть ловкой и совершенно свободной.
У многих всё наоборот. Смелые в жизни, на сцене они тут же зажимаются и теряют всю свободу. Поэтому Валерий Викторович, наш руководитель, и дает мне главные роли, хотя я не очень высокая и совсем не красавица.
К нам в театр часто приходят красивые девочки, они хотят сниматься в кино и думают, что, может быть, их здесь заметят. У нас на самом деле иногда кого-то берут в кино на маленькие роли или в массовку. Два года назад меня пригласили на пробы на большую хорошую роль в комедийном сериале, где летом надо было уезжать на целых два месяца на море, и я пробы прошла. А съемки начинались во время Великого поста. И мама не разрешила на них пойти. Потому что пост – это пост, а не суета и не кривлянье перед камерой. В театре – занятия, а съемки – пустое и тщеславное.
Почему всё самое плохое происходит со мной во время постов? Потому что я пощусь и молюсь неискренне, так считает мама.
Наутро мама разбудила меня в половине седьмого, потому что надо было идти на службу.
– Мам, первая математика…
– И что?
Я видела, что мама встала в довольно хорошем расположении духа, напевает, быстро готовит разные завтраки одновременно и нам, и папе с Вовой, хотя обычно они сами варят и жарят себе «скоромную» пищу. А сейчас мама заворачивала себе и мне с собой хлеб и мыла яблоки и одновременно ловко взбивала яйца с молоком, чтобы папа с Вовой могли пожарить себе необыкновенно вкусный хлеб с золотистой корочкой, намазать его мягким белым сыром… Эх! Мне яйца и сыр нельзя, сегодня пятница… Но зато до среды можно есть сколько хочешь. Пока не наступит декабрь. Это самое сложное время, когда холодно, и всё время хочется есть, а ничего вкусного нельзя. Можно в некоторые дни рыбу, но хорошая рыба – дорогая, а плохая – невкусная.
– Мам, у нас очень сложная тема…
– Ну ты же не собираешься становиться ученым? Зачем тебе математика?
– Я люблю математику.
– Больше Бога? – усмехнулась мама.
– Нет…
– Тогда о чем речь?
– Я не хочу получать двойки.
– И не получай! – Мама попробовала взбитое яйцо и сплюнула в раковину. – Так, соли в самый раз. Не получай. Учись. Но службу пропускать мы не можем. – Мама ловко обмакнула хлеб в яйцо и положила ломтик в шипящее масло на сковородку. – Ты что? Помнишь, какой праздник? Забыла?
– Нет.
– Какой?
– Покров.
– Ну всё, пей горячую воду и одевайся. Ты же копаться долго будешь. И не стой здесь, нюхаешь, только искушаешь себя. Зачем? Хлеб и яблоко бери, про математику забудь. Никто еще лучше от математики не стал.
Я кивнула. А смысл спорить? Мама всё равно будет права. Чем больше спорить, тем яростнее она будет отстаивать свою правду и тем больше мне попадет – проходили уже.
– Тань, Ирка хочет приехать… Написа́ла… Что-то я не видел… Неделю назад еще писала…
Мама вскинула брови. У нее это так отлично получается – р-раз, и брови резко взлетают. Мамин лоб становится похожим на гармошку, рот сжимается в крохотную упрямую точку, глаза, наоборот, становятся огромными и грозными, над ними – брови ёршиком, и ни слова такой маме поперек не выговоришь.
– Тань… – Папа усмехнулся, стуча по чашке, как будто пытаясь успокоить ее вместо мамы. – Ну ладно, что ты взъерепенилась…