– Да, – отвечаю я на все вопросы редактора, приставленного Зуевым.
Слышно отвратно, из трубки доносятся сопение и щелчки, но даже по придушенному, чуть слышному через беззвездное пространство голосу понятно, что проблем с редактором не оберешься. Прицепится, как клещ. Разнюхает, как ищейка. Откладывать некуда, я загнан, затравлен, кругом враги, и белый флаг мой никого не устроит. На том конце от меня чего-то требуют. Безликий голос уходит в трескотню и шум, но просит назвать время, место, указать дату, принять на себя ответственность, спасти детей в Африке, вылечить рак. Не знаю, неважно. Как только закончится этот разговор, начнется другой. И нет мне спасения. Не могу представить себе, кто говорит со мной, металлический скрежет рубит на корню всякие попытки представить, какой он – новый мучитель. Толстый дядька с усами? Рахитичная старуха в меховой безрукавке? Внегендерная особь, взращенная в пробирке? Разницы никакой.
На автомате называю первый попавшийся адрес, среднее время, пустую точку геолокации. Вешаю трубку.
– Кто? – цедит сквозь зубы Катюша. Ее кукольные глазки подергиваются опасной дымкой, бледнеет ровная, без единого изъяна кожа.
– Редактор мой. Новый.
– А старый где?
По первости мной занимался какой-то безликий одутловатый дядечка с тоскливыми глазами брошенного сенбернара. Как только продажи полезли вверх, всеми вопросами занялся лично Зуев, а дядечка исчез, растаял в сером тумане своей бессмысленности, будто его и не было. Я потом порывался найти, всучить коньяк, руку пожать, мол, спасибо за помощь на первых порах, но так ни разу на него и не наткнулся, а спросить не спрашивал, имя само собой вылетело из головы.
– А старый ждет рукопись, – бросился я в атаку. – Готовую. Чтоб от первой главы к эпилогу. Алок на десять хоть. Сроки горят. Понимаешь?
Катюша уже отдает синевой. У нее часто так. Вот только была в персиковом спокойствии – и сразу покойница, и пятна по щекам. Страшно, аж жуть. Только обратного пути у меня нет. Я складываю руки на груди, как могу отгораживаюсь, но глаз не отвожу.
– Он чего меня вызывал, думаешь? Требует текст. Хоть кусок ознакомительный. Хоть синопсис. Хоть что. А я с пустыми руками приперся. Опять.
Катя отталкивается от стола, нащупывает голой ступней пол. Все медленно, будто в воде. Устрашающе неспешно. Не рыба даже – холодная улитка с горбом вместо панциря.
Когда она стоит, а я сижу, то не приходится к ней наклоняться. Глаза в глаза. Серая яростная муть. Меня продирает, но я держусь. Только вилка дрожит в пальцах, зачем схватил, не обороняться же, хотя занятно было бы взять и пырнуть ее прямо в мягкое. В щеку. В правую мясистую грудь, мелькнувшую в вороте халата. В розоватое бедро с внутренней части, там, где самое теплое, самое нежное. Один удар. Три маленьких отверстия. Это не кровь, милая, это томатный сок, подлива удалась на славу, ты гений. Идеальное преступление.
Катюша будто чувствует, читает мысли по глазам. Отступает, запахивается так, чтобы ни груди, ни бедра. Поджимает губы.
– Скажи ему, что нужно больше времени.
– Говорил. Много раз уже говорил.
– Скажи еще.
Она морщится.
– Сок будешь? Гранатовый есть…
И всегда так. Стоит заговорить, упомянуть только, а она уже – раз! Увильнула, слилась, вышла сухой и целой.
– Не буду. – Вилка полетела в сторону, табуретка со скрипом отъехала от стола. – Ты понимаешь, что все сроки вышли? Это что тебе, игрушки, что ли?
– Отпусти, – просит она, и я понимаю, что держу ее за обе руки так крепко, что по мягким запястьям уже разлилась обидная краснота.
Разжимаю пальцы. Она стоит вплотную. Я чувствую ее тепло, слышу, как тяжело она дышит, всхлипывает, но не плачет. Коса окончательно расплелась, волосы заколтунились. Вина режет меня, выворачивает наизнанку, но я держусь.
– Кать, нужен хотя бы синопсис, прямо сейчас нужен. Сможешь?
Она шмыгает, утирает нос рукавом халата.
– Ненавижу синопсисы.
– Я знаю. – Это почти капитуляция, ликование клокочет в горле, но я позволяю себе только приобнять ее, аккуратно, без лишних сантиментов. – Но надо. Отдадим Зуеву. И он отстанет. Эту свою… – Имя редактора я не расслышал. – Ну, эту, звонила которая, отзовет. Ее только нам не хватало, да?.. – Я продолжаю говорить, но Катя освобождается из фальшивых объятий, ее тельце тонет в плюше, надо купить ей другой халат – шелковый, текучий, в этом она слишком уж похожа на эвока.
– Так это что? Баба?
Я беззвучно ахаю. Я опять все просрал. Шаткое превосходство нарушено. Краткий миг победы безвозвратно канул в огонь Катюшиной ревности. Будь новый редактор хоть столетним старцем с удаленными гениталиями, для Катюши он стал бабой. Все потеряно. И пламя ее не пощадит ни единого аргумента, даже самого веского. Баба-баба-баба. Ба-ба. Не девушка, не женщина, не, прости меня, Господи, редакторка. Баба. Нет в мире большей мизогинии, чем та, что бушует в сердце Катюши. Я пропал. Я погиб. Я виновен по всем статьям, просто потому что редактор мой – не редактор, а баба.
– Да какая разница, – лепечу я, но разговор закончен, и сам я уже верю, что редактор обладает всеми признаками рода искусительниц и грешниц.
Катюша дергается, обрывая жалкие попытки снова ее обнять.
– Скажи этой своей… бабе, что рукопись будет, когда будет, – ядовито подводит итог она.
– Зуев потребует аванс назад. – Я жалок, тосклив, я сам себе гадок, но я все еще хватаюсь за надежду вразумить эту фурию, этот комок злой ревности, горбунью эту чертову, что же делать мне еще, что делать, нечего делать, нечего.
– Так верни, – равнодушно соглашается Катюша, деньги ей не нужны, деньги для нее пустое, бумажки с блеклыми надписями, засаленные фантики, грязь и тлен.
– А жить мы на что будем? – кричу я и тут же проигрываю, тот, кто кричит, уже побежден, это известно всем, особенно Катюше, мастеру беззвучной ненависти и шепотной борьбы.
– Ты еще поори мне, – фыркает она. – Соседка вломится – я тебя сдам. Ты тут, собственно, не прописан.
Скандал становится унизительным. Я барахтаюсь в нем, как в мясной жиже. И тону. Да что там, я уже на дне.
– Послушай, пожалуйста, просто послушай меня, – умоляю, лебежу я, хватаюсь за плюш, но он выскальзывает из пальцев. – Нужно хоть что-то. Отрывок, кусочек, план. Прямо сейчас нужно. Я пошлю им, они отстанут. Один маленький кусочек, Кать… Очень надо!
Она смотрит на меня с удивлением. Нет, с отвращением она смотрит. Так разглядывают таракана. Вот он выполз из-под кухонной плиты, весь из себя хитинистый и мерзкий, шевелит усами, перебирает лапками. И ты, конечно, раздавишь его, прямо сейчас раздавишь, но даешь себе секундочку просто посмотреть, поудивляться, какой только мерзостью не полнится матушка Земля.
– Это тебе надо. – Катюша неумолима. – Вот садись. – Подошва ее домашнего тапочка нависает надо мной и безжалостно опускается. – И пиши.
Я раздавлен. Мой хитиновый панцирь лопнул. Мелкая кашица внутренностей размазалась по полу. Усов не осталось, лапки еще подрагивают, остальное уже мертво. Удивление исчезает с лица Катюши, остается только брезгливость. Она гасит на кухне свет, я остаюсь в темноте. Нужно бы доесть макароны, пока не слиплись. И выйти из окна.
Не выхожу. Макароны с тоскливым всхлипом канули в бездонный слив унитаза, только алая пленочка подливки блеснула на прощание и скрылась в недрах канализации. А я остался. Постоял немного в пустом коридоре. Обои, потемневшие от времени, тихонько поскрипывали, и казалось, будто это дом дышит неглубоко и чуть слышно, как уходящий старик, еще тут, а на деле уже нет, на деле уже далеко-далеко, отсюда не увидать.
Сколько лет этому дому? Сорок, наверное. Реновация пока не добралась до его влажных стен и углов с бархатцем плесени. Он еще стоит, неумолимый великан пяти дряхлых этажей. Старый-старый, скоро рухнешь от прицельного удара. Как их сносят? Разбирают? Взрывают? Бьют по стенам пудовыми молотками? Или как у Крапивина? Тяжелый шар безжалостной машины. И ребячий строй у хлипкой двери, мол, не пустим, не пустим к доброму другу могильщиков со стороны. Кажется, так это было. Читалось в школе, мечталось, что прилетит вдруг волшебник в голубом самолете по имени Сережка, унесет в страну, где нет мудацких одноклассников, стервы класснухи и сумасшедшей матушки, прости Боже душу ее грешную. И меня прости.