– Тотальный.
– Вот! Тотальный! Надо отрывок выбрать, требуют уже, а у меня ни фрагмента ознакомительного, ни синопсиса. Ты хоть его пришли!
В ушах поднимается гул, я уже не слышу – я вижу, как слова вылетают из-под жестких усов Зуева и летят в меня, чтобы побольней ударить, выбить всю эту дурь. А времени уже четвертый час. Катюша пробудилась, может, чайку заварила, попила чуток, села в креслице у двери и ждет. Ждет-пождет, когда же Мишенька ее прибудет, обещался к четырем. К четырем, родненький, обещался приехать. А Миша тут под шквальным огнем стоит. И никуда не едет.
– Ничего я вам не пришлю, – отметаю я. – Опять кто-нибудь да сольет.
Зуев захлебывается возмущением, но я безжалостен. Я добиваю:
– Псевдоним слили. И текст сольют.
Было дело. Договаривались на берегу – быть Мишке Тетерину теперь иноземным автором, ребенком иммиграции, стонущей по Родине душой. А как первый тираж с предзаказа ушел, так сразу вся правда и всплыла. Кто выдал – неизвестно. Если есть на небе Боженька, спасибо ему за этот карт-бланш.
Зуев сразу оседает, кашляет, даже галстук дергает, как удавку.
– Нет так нет. Скажу, мистифицируешь, творческая, мать ее, личность.
Пора пятиться к двери, я дергаюсь было, но Зуев поднимает тяжелый взгляд, и ноги тут же отказываются слушаться.
– Но человека к тебе приставим.
– Какого человека?.. – Я совсем обессилел, я почти уже сдался, почти бросился на его широкую грудь со всей правдой, что спрятана у меня за пазухой, но только человека мне и не хватало.
– Редактора! Чтобы следил за тобой, чтобы к письму мотивировал, чтобы ты, стервец такой, аванс отработал вовремя! – Пудовый кулак с грохотом опускается на лаковую столешницу. – И не спорь!
Надо спорить, кричать надо, ногами дрыгать, обещаться уйти к конкуренту, благо тут недалеко, через два этажа. Но до четырех остается тридцать минут. Я чую это кожей, мелким подергиванием желудка, легкой тошнотой и ватностью коленей. Полчаса. Ровно столько нужно среднестатистическому таксисту, чтобы довезти меня из точки А в точку Б. Из редакции – к Катюше.
– Хорошо, редактор так редактор, – выдыхаю я и поворачиваюсь к двери. – Только не эту…
– Ниночку? – хохочет Зуев. – Что ж я, совсем идиот? Хорошего подберу. Серьезного. Поможет тебе, текст причешет. Конфетку мне принесешь.
Я киваю. Я ничего не слышу. Время стремительно уходит. Среднестатистическому таксисту придется гнать.
– Ты уж постарайся, – просит Зуев на прощание.
Дверь распахивается бесшумно, за ней уныло щелкает клавишами редакция, в глубине женского туалета горько плачет Ниночка. Зуев ловит меня у лифта, обхватывает поперек туловища, плечом я чувствую его раскаленную подмышку. Тошнота усиливается.
– Ты уж не подведи, Миш, будь мужиком. Добей. Даже если херня вышла, – шепчет он доверительно. – Мы и херню продадим. Мы все продадим. Только добей в срок.
Подъезжает лифт, я уже не могу дышать, я и двигаться не могу, но заботливые руки Зуева толкают меня в зеркальное нутро лифта.
– Питер! Питер-то как? – вспоминает Зуев в последний момент.
– К черту! – рычу я, барабаня по кнопкам – все равно ехать к Неве, чтобы есть трдельники на книжном сборище посреди бывшей тюрьмы, нет у меня ни сил, ни возможностей.
Двери медленно закрываются. До четырех остается двадцать одна минута.
* * *
…Разумеется, я опаздываю. Таксист подгоняет машину к стеклянным дверям, неряшливо паркуется, заезжая правым передним колесом на тротуар. Стоящие в курилке смотрят неодобрительно, нервно втягивают дым, выдыхают резко, а я подбираю за ними табачный дух, как оголодавший выуживает последние картофелины из оставленной на столе упаковки из-под макдаковской фри.
Катюша ненавидит сигареты. Курение – волеизъявление завтрашнего мертвеца стать мертвецом сегодняшним. Мир так и норовит схватить нас за горло, Миша, а ты собираешься помогать ему, отстегивая по двести рублей за пачку толстосумам из правительства? Что значит, почему из правительства? А лоббирует это говнище кто? Так что я не курю. Только замедляюсь возле каждой курилки и жадно дышу чужим дымом.
Таксист выглядывает из окна, машет рукой, мол, шевелись давай, не видишь, я на аварийке стою? Вижу. Распахиваю дверь и ныряю в духоту салона. Пахнет химозной отдушкой, сиденья затерты до блеска. Пальто на мне стоит как два таких салона, но я молчу, я покорен, кроток и целеустремлен. До четырех осталось шестнадцать минут. Мы не успеваем. Не успеваем.
– Гони, – прошу я, но водитель не оборачивается.
Зато дает по газам. И как! Мы сдаем назад, выруливаем с парковки и несемся к шоссе. Я пытаюсь откинуться, но передние сиденья придвинуты слишком близко, колени больно упираются в темно-серую спинку с деревянными кругляшками массажера.
– Эй, шеф, подвинься, а? – Ноль реакции. – Подвинься, говорю, тесно. – Я хлопаю по краю спинки.
Таксист смотрит на меня через зеркало, сжимает руль и втапливает по газам. Впереди идущая «тойота» рывком уходит в сторону. Это мы перестроились в левый ряд. Кто-то оглушительно сигналит. Это мы подрезаем что-то маленькое, матовое и очень дорогое. Перехватывает дыхание. До четырех остается двенадцать минут. Я прижимаю колени к животу и опускаю на них лоб. Если мы разобьемся, это решит множество проблем. Да что там, сейчас все мои проблемы может решить таксист и его грязный «форд», знавший времена лучшие, чем эти.
Ни тебе горящих сроков, ни лобастого Зуева, ни четырех часов, к которым я обязан стоять на пороге, ни-че-го. Кромешная пустота. Абсолютная свобода. Повиснуть в ней, как в горячей воде, когда затылок опираешь на один край ванны, кончики пальцев – на другой, а сам висишь в раскаленном эфире, вдыхаешь соль и ромашку, растворяешься в смутном ощущении, что когда-то мир таким и был. Весь мир. Бесконечную девятимесячность, что закончилась потугами, болью, криком и увесистым хлопком по заднице. Первое материнское предательство. Первый урок – не доверяй никому, даже той, что была твоим домом. Лежи теперь в ванне, лови флешбэки, чертов родившийся неудачник…
Машина делает последний резкий крен и останавливается как вкопанная. Меня бросает вперед, носом в спинку.
– Ну ты даешь, – ворчу я. Разгибаюсь, щелкаю по часам, экран вспыхивает.
Семь минут пятого. Почти успел. Смотрю в стриженый затылок спасителя с нежностью, которую сложно вместить в слова. А вот в косарь на чай – вполне себе.
– Слушай, на вот. – Роюсь в кармане, выискиваю смятую зеленую купюру. – Очень ты меня выручил…
– Выхаи! – мычит таксист и оборачивается наконец. – Аказ дугой!.. Ыхаи, аварю!
Перекошенное лицо так отчаянно походит на Катюшино, что я упираюсь боком в закрытую дверь. Таксист замечает тысячу, которую я продолжаю сжимать во вспотевшем кулаке, скалится деснами, тянется толстыми пальцами. Я бросаю ему деньги, нащупываю ручку, щелкаю замком и вываливаюсь наружу.
– Аибо! – кричит мне таксист.
Машина рычит, откатывается от тротуара и срывается с места. А я остаюсь. Крупный озноб бьет меня очередями, в промежутке я успеваю найти телефон и даже разблокировать его. Наберут по объявлению, цирк уродов, мать вашу, попляшете у меня, все сейчас попляшете.
«К вам едет слабослышащий водитель! – радостно сообщил оператор такси, пока я трясся в лифте издательства. – Для уточнения места вашего положения просим не звонить, а писать в чат. Спасибо за сотрудничество!»
Суки. Суки. Суки. Удаляю эсэмэску. Ставлю одну звезду. На часах двенадцать минут пятого. До квартиры четыре этажа по лестнице. Перешагиваю через две ступени, пальто метет заплеванный пол. Давно нужно было переехать из этой дыры. Скоростные лифты, просторные лофты, услужливый консьерж у входа. Не ипотека, так аренда. Можно потянуть, если хочется. Если согласится Катюша. Но здесь нора, Мишенька, здесь дом, здесь не страшно, куда нам отсюда, нам и здесь хорошо, ведь хорошо? Или тебе не хорошо? Миша, тебе здесь плохо? Тебе плохо со мной? Чертова железобетонная логика имени Катюши Дониковой. Не переубедить. Не переломать.